Арена — страница 41 из 111

вздохнул и понял, почему был такой сон: Снег не выключал свет на ночь — гирлянда мигала над их головами. Макс стал смотреть на огоньки, как они то гасли медленно-медленно, будто меняли декорации, то скакали, как град, и всякие идеи заплывали к нему в голову, как рыбки в грот, полный жемчужин; и вдруг Макс понял, кто этот человек на скамейке. Он толкнул Снега в плечо, Снег открыл глаза легко, будто вовсе не спал, а просто прилёг, чтобы время бежало быстрее, словно утром надо было ехать куда-то далеко: чемоданы, журналы, очки, билеты сверху.

— Я разгадал.

— Что?

— Загадку семьи Дюран де Моранжа, бабушки и мамы.

— Математика или музыка?

— Мелодрама. Эдит Уортон в исполнении Мартина Скорсезе.

— Об этом я не подумал.

— Они обе любили одного и того же мужчину.

— Тебя?

— Нет. Моего отца.

— Макса Дюрана? Макс, чего ты тянешь?

— Нет. Священника. Отца Артура. Он был настоятелем нашего прихода, а потом его перевели куда-то далеко, на запад.

— Гм… Ты — сын священника?

— Да. В семье де Моранжа всегда были тайны, но эта слишком… как бы это сказать… слишком глубокая, глубинная — знаешь, как если бы рыба заплыла на слишком глубокую для неё глубину.

— Её просто расплющило бы.

— Их и расплющивает. Тайна давит на них — и они обе не выдерживают давления.

— Поэтому и орут друг на друга?

— Да.

— А вдруг кого-то раздавит? И что ты будешь делать с этой тайной?

— Ничего.

— Но ведь… разве тебя не интересовало, кто твой отец?

— Нет. Ведь его не было рядом. А зачем тратить время на тех, кто не рядом, мысли, чувства, особенно лучшие? Это жалость к себе — создание кумиров.

— И то, что это католический священник, никак не поколебало твою веру?

— Нет. Я даже наконец-то по-настоящему поверил — вот как Он меня хотел, как верил в моё рождение, верил в меня…

— Кто?

— Господь…

— Макс, ты совсем спятил, в этом своём замке, превратился в религиозного фанатика, прикольно. А как ты догадался, кто твой отец? Нашёл что-то? Или услышал?

«Я увидел — священника сегодня, я видел своего отца, и он был потрясающе похож на тебя, и я понял, это не случайно: это либо Дивьен сбивает меня с толку, либо сам Бог — говорит правду», — Макс улыбнулся Снегу, ему захотелось сильно-сильно обнять друга, сжать его лицо в ладонях, чтобы запомнить его черты навсегда, как прикосновение к шёлку или к нагретому солнцем камню со слюдой — память самых кончиков пальцев, если потеряешь вдруг всё остальное; «чёрт, в туалет хочу», — и Макс перелез через Снега на пол; «на первом, налево от столовой», — напомнил Снег и взял книгу из-под себя. Макс спустился вниз, в одной комнате была приоткрыта дверь и горели такие же огоньки, как у Снега, и тихо-тихо играли флейта и арфа. Макс сходил в туалет, а когда шёл обратно, из-за двери выглянула Капелька. Она была в тёмно-синем, бархатном, рукава до пола, расшиты бисером и серебром, косы тоже до пола — и Макс подумал: у неё, наверное, там другой мир — венецианский бал пятнадцатого века.

— Привет, — сказала она, улыбнулась, сердце Макса забилось так сильно, будто там дом старый разбивали, сносили ядром; так запросилось наружу, в хорошие руки, что он испугался, вдруг она услышит.

— Привет, — ответил он и тоже улыбнулся.

— Ты Макс, ты ночуешь сегодня у Снега? Как твои дела?

— Да, мы поделили его книги, — она опять улыбнулась, у Макса закружилась голова, будто он в небо, полное снега глянул. — Всё хорошо.

— Да, точно, он же спит на книгах, рёбра как переплёт. А ты как, бедненький?

— Ну, я не такой уж избалованный, каким кажусь. Спасибо за сэндвичи, они были просто супер.

— Ты кажешься не избалованным, а нежным. Есть такие цветы, сложные, — свет, поливка, земля… Пожалуйста. Спокойной ночи.

Макс шёл по лестнице, читая про себя Кретьена де Труа, Снег дремал, книга лежала у него на груди, как у старика. «Снег, — зашептал Макс, — я влюбился» «пока шёл в туалет?» «нет, давно» «господи, в кого? в Дульсинею Тобосскую?» «в твою сестру» «в которую из них?» «в Капельку» «о нет, она через пару дней родит не твоего ребёнка» «но помечтать ведь не вредно…» «нет, не вредно, если не обгоришь; Макс, я забыл сказать тебе: когда твоя мама приехала, она приняла меня за тебя, а ещё назвала меня не Максом, а Рене… это важно?» Макс посмотрел на него с улыбкой, странной, непостижимой, как сад в полнолуние: «в детстве было бы важно, а теперь — теперь я Макс… Максимус Мериди» «какой ты Мериди, ты Марк Аврелий скорее или Плиний Младший» «знаю, и такой же из меня Рене… о, здорово, Снег, Капелька помнит, как меня зовут» «ну, я не спорю, она классная, давай спать, у нас завтра алгебра первая»; и они опять спали, и Макс мечтал о поцелуе, тёплом, сладком, первом, о вине Грея, о целом космосе.


Утром они встали еле-еле, по звонку будильника — Макс только читал о таких: огромный, железный, мучительный, орудие инквизиции; позавтракали самыми первыми — все Рафаэли спали — разогретыми сэндвичами, кофе с молоком; потом шли в школу — утро было странное, холодное, влажное, туманное, дыхание оседало инеем на воротниках; первой была алгебра и контрольная, Макс писал-писал, а потом вдруг будто оглох, постучал себя по ушам, но даже эха ладоней не услышал — и поднял глаза: кто писал и горбился, кто смотрел в окно — а там медленно пошёл снег, огромными хлопьями, величиной с кленовые листья; и вдруг понял: случилось что-то ужасное, страшное и ничем не помочь; а потом он побежал, в рубашке, в сменной обуви — лёгких замшевых туфлях, снег таял на щеках, в глазах, неестественно большой, и каждую снежинку можно было рассмотреть — какое она совершенство; учитель кричал: «вернись, Дюран, вернись! вернись, Рафаэль!» — потому что Снег побежал следом, и дыхание летело за ними, как порванная бумага, клочьями пара. Они бежали быстро, но Максу казалось, что так медленно, что даже оставляли в снегу за собой коридоры, как два самолёта. Они вбежали в замок, и замок словно сам сказал всё Максу — всё, что скрывал все эти пятнадцать лет: кто, где, с кем; и Макс бежал через галерею, через башню, через все ступени и коридоры, и гостиные, и спальни, и будуары, и кабинеты, и библиотеку, и кухню, и столовую, где смотрел на распятого Христа; и упал на колени перед ванной, в которой лежала Марианна — белая, белая, нежная, как первый снег, золотая, волосы её струились по плечам, глаза были закрыты, и ресницы отбрасывали тень, подобную горной, алая — ванна была полна горячей крови, а ванная была полна душного аромата, будто разбили флакон; Макс увидел, что так и есть: она вылила всё в воду, а куском перерезала себе вены. Макс смотрел на мать и думал о своём сне: сейчас она была такой наяву молодой и ослепительно-прекрасной, алый цветок, чай, пахнущий чабрецом, мандаринами, шафраном, орхидеей максиллария, лилией, иланг-иланг, ванилью, розовым деревом. Он не услышал собственного крика. Снег схватил Евгению, она пила кофе, услышала крики Макса, разбила чашку, побежала, теряя туфли, бигуди, упала на Снега, вырывалась, хотела посмотреть — как и тогда, тысячу лет назад, когда умер Макс; опять её ребёнок умер, ещё один её ребёнок умер, Марианна, сладкая, славная, которая любила цветы, а не людей, сидела все дни в саду, что-то сажала, копала, дарила всем на дни рождения горшки с гиацинтами, тюльпанами, розами; не нужно было её отпускать тогда, мир раздавил её. Снег держал Евгению крепко, а она билась, причитала по своей дочери; — Я убийца — кричала она. — Это я убила её, я убила своих детей», а Макс смотрел на Марианну и думал: «Ну зачем? Ты видела Артура? Он тебя разлюбил? Ну и фиг, я бы полюбил тебя, ещё год или два — и мы бы стали друзьями; ну почему кто-то не умеет ждать, жить…»


И набежало сразу столько народу — сколько этот замок не видел за свою жизнь: вернулись все слуги, молодые и старые, приехали врачи и полиция; Марианну бережно подняли из ванны — словно она нечто ценное, только прибывшая в известный музей статуя Венеры; потом унесли, помыли, расчесали ей волосы, надели украшения и платье; украшения были семейными, восемнадцатого века: жемчуг, рубины и топазы, какие-то цветы, браслеты и ожерелье — на них настояла бабушка, хотя в семейных украшениях не хоронили, их берегли в сейфах, и адвокат возражал, но бабушка сказала, что только так — и никак иначе, будто дверь закрыла, возвела Берлинскую стену; и ещё настояла на шикарном белом винтажном платье от Валентино, оно стоило ей целое состояние; так она похоронила дочь — как любимую куклу. Весь замок был украшен цветами, алыми и белыми, словно кто-то замуж выходил; готовили огромный торт, индейку, соусы, гарниры, салаты, мыли все полы и окна, а Макс сидел на одном месте — в большом кресле в библиотеке и не двигался, не шёл никуда, не спешил, смотрел в одну точку и не понимал, что происходит, всё звал себя: «Макс, проснись!» — но никак не мог шевельнуться. Люди вокруг суетились, передвигали мебель, накрывали чехлами — после похорон Марианны бабушка уходила в монастырь, жертвовала ему половину денег Дюран де Моранжа; и опять её отговаривали — и адвокат, и отец Алехандро; отец Алехандро даже взял её руки в свои, что для него было почти признанием в любви; но она ушла и ничего не сказала Максу, не оправдалась, не объяснила, сказала только о нём: «он уже взрослый, он с самого начала был взрослым, взрослее всех нас, что он, обед себе не приготовит?»; и даже записки не оставила, только коробку с письмами Артура посреди своей комнаты, красную, блестящую, в такие обычно подарки кладут, конфеты шоколадные, засахаренные фрукты, печенье трёхслойное, — знала, что он найдёт, прочтёт и будет писать, и тот ему тоже — и будут общаться, редко, скупо, просчитывая каждый шаг и слово, точно один из них в космосе; а Макс остался сидеть в своём кресле в библиотеке, и он сидел, и снег падал и таял, и вдруг увидел Снега — тот сидел у его ног, на ковре, улыбался, прекрасный, как заря, и протягивал ему чашку чая с молоком и сахаром и блюдечко с шоколадными кексами.

— Привет, — сказал Снег. — Может, поешь? Я научился кексы печь; оказывается, мама моя знает рецепт, просто не печёт, потому что нас слишком много, а она не может рассчитать пропорций, она знает только на двоих. Я подумал, может, ты сможешь. Ты же Стивен Хокинг.