Макс вздохнул, взял чай, настоящий английский, крепкий, как коньяк.
— Смогу. А моя мама умерла.
— Я знаю. На её похороны пришёл весь город, её платье и украшения обсуждали все кумушки, будто она живая, а ты не пришёл. А Капелька в тот день родила сына, его назвали Свет, правда вдохновляет? Он очень славный, почти не плачет, только смотрит на всех такими огромными прозрачными серыми глазами, похожими на твои, кстати… Один человек уходит, другой приходит, это здорово, это закон.
«Ну да, — подумал Макс, — Снег же хиппи». Съел кекс, похвалил.
— Что ты будешь делать теперь? Ты ведь совсем один остался здесь, в замке…
— Да я и был один.
— Хочешь, поживу с тобой?
— Хочу.
— А потом? Мы же скоро школу окончим.
— Ну, будем путешествовать.
— Ты так просто оставишь замок? Узок в плечах?
— Нет, но ведь мир огромный?
— Да. Река много бродяжничал, говорит, что мир просто великолепен, просто как бесконечное Рождество.
— Ну вот, посмотрю мир, и если он окажется меньше, чем мой замок, то вернусь и буду жить здесь, разводить сад, писать диаграммы вместо картин.
— А если нет? Если мир больше?
— Истеку кровью, как настоящий Дюран де Моранжа, на белокаменной лестнице.
«Хр-р, — сказал Снег, — смешно», и унёс поднос, потом вернулся, а Макс уже вылезал из кресла, разминал ноги, будто перед бегом; «я пошёл за вещами, — сказал Снег, — как я без своих колбочек и Ломброзо» «давай, — ответил Макс, — я тебя подожду на скамейке в саду» «да, — сказал Снег, — там весна скоро, очень красиво, пахнет землёй и небом; а рояль-то, наверное, расстроился совсем, захвачу-ка я ещё и инструмент»; «всенепременнейше», — ответил Макс.
WILD BOYS
Как же он ненавидел этих пятерых, что сидят на двух предпоследних и трёх последних партах: ухмыляются, кидают весь урок записки — и писать-то умеют, а по тетрадям не видно: то вообще нет домашнего задания и конспекта — одни рисунки, резкие, грубые, самые основные штрихи: вот нос, вот губы, изогнутые в сардонической ухмылке; то всё грязно и неправильно; что делать ему, хорошему человеку, который в своей жизни никого не ненавидел, а теперь вот страдает и мучается от каждого их движения, шороха — а шуршат они, как осенний парк, чердак, полный сквозняков; от каждого звука с задних парт ему больно, как от фальшивого. Он — учитель астрономии и физики в обычной средней школе; знал, что работа трудная, но его дед был учителем, отец, и он вот — не представлял себе другой жизни; ему не то чтобы нравились дети, ему нравилось говорить; и не так, как в компании любят говорить — привлекать к себе внимание, а вот так — стоять у доски и каждый божий день одно и то же; и жена его учительница, и мама, и бабушка — в этом было что-то сверхъестественное. А больше в его жизни, он надеялся, сверхъестественного ничего не случится — ни привидений, ни предчувствий, ни Второго пришествия. Ошибся, ну надо же, как обидно, — дурные предчувствия его замучили. «Ты что-то совсем нервный стал, даже кашу ешь по утрам — будто опаздываешь, — а ты не опаздываешь никогда», — сказала жена; он улыбнулся жалобно; он знал.
Пятеро — словно бойз-бэнд, группа, которую все в классе слушают, Five например, хотя Five, конечно, давно развалились; он знал, ему было интересно, чем живёт его класс; даже типажи те же: сладкий мальчик — Яго — просто Шекспир; «кто так назвал ребёнка из рабочего квартала? наверное, в честь кота бабушкиного», — заметила жена; русые волосы волнами, не длинные, не короткие, а самое то; глаза тёмно-голубые, не синие, а так — сумерки начинающиеся; длинные ресницы, чёрные, изогнутые; тонкий нос, вообще черты тонкие, английские, гейнсборовские, узкие джинсы со спущенными подтяжками, облегающие свитера из разноцветной пряжи; Грегори и Дигори — два брата, маленькие, чернявые, брови вразлёт, в одинаковых левых ушах одинаковые серебряные серьги — пиратский крошечный череп с костями, одинаковые широкие штаны цвета хаки; Энди — киберпанк с красными волосами, чёрными глазами, белой кожей, в тельняшке, чёрной коже; и Патрик — единственный, кто носил школьный дресс-код: рубашка, галстук, просто брюки, не широкие, не узкие, и даже пиджак — вельветовый, серый, потёртый на локтях, как у самого учителя; и выглядел он стандартно, прилично: серые глаза, тёмные волосы, правильные черты лица; захочет — может казаться красивым, захочет — сольётся с толпой; но что-то с этим мальчиком было не так, раз он очутился в одной компании с этими…
Эти… эти пятеро. Они учились в другой школе, в другом районе, «…а потом, — объяснил директор их появление, — родители Яго переехали в этот район, и его перевели в эту школу; а остальные не захотели с ним расставаться и тоже перевелись». Трогательно, но учитель не верил: родителей Яго, всех их родителей на собрания не дозовешься, будто их нет, не существует, потому что парни сами ненастоящие, словно у них нет дома, нет судьбы. Словно их придумал кто-то. Они шли через школьный двор, и голоса смолкали — так в ногу они шли — будто и вправду на съёмках музыкального клипа. Ни с кем, кроме друг друга, не разговаривали. Никто о них ничего не знал: где всё-таки живут, чем увлекаются. Так хотелось поймать их на чём-то — на преступлении, мелком, как семечки: ограбление кока-кольных автоматов, матерные граффити, отнимание денег у младших, — на этом ловили полшколы, но не их… словно они совершают что-то совсем никому не ведомое, немыслимое… «Или ничего, — возражала жена, — у тебя предубеждение» «нет, — отвечал он, — у меня предчувствия»; она смеялась, а ему было не смешно — ему было страшно.
«Знакомьтесь, — сказал Август Михайлович, — это Хьюго, Хьюго Хорнби, он будет учиться с этой четверти у нас в гимназии, в нашем классе; родители Хьюго переехали в наш город совсем недавно…» — и что-то там ещё типа: «давайте будем дружелюбны и примем Хьюго в наш дружный коллектив…» Хотя коллектив совсем не дружный: в классе никто не ссорится, но никто и не дружит — каждый живёт в своём мире, среди своих знакомых, друзей, музыки, кино. Единственное, что общее, — родители у всех небедные: гимназия частная, дорогая, ковры в коридорах, кресла, туалет в зеркалах, никто не бьёт никого, никто не курит, не матерится и не употребляет наркотики по углам. И у учителей есть время объяснить тебе задачу ещё раз и ещё раз, и ещё поговорить за жизнь. Магдалена смотрела на новенького во все глаза, он стоял у её парты, первой в первом ряду, она даже слышала его дыхание, лёгкое, как у Бунина; высокий, худой, стройный, нос длинный, тонкий, и чёлка, волосы не тёмные, не светлые, не длинные, не короткие — самое то; породистый, английский, настоящий Бретт Андерсон; и одет очень здорово — в разноцветный свитер облегающий и узкие дорогие джинсы, неновые, колени чуть растянулись, и свисают подтяжки — ярко-красные, из Topman. А глаза — ещё чуть-чуть — и совсем синие. Магдалена вздохнула еле слышно. Он стоял рядом, почти касаясь её пенала — полным-полно карандашей, ручек, линеек; она любила канцелярию; и целой стопки блокнотов: этот для расписания и дел, этот для впечатлении, а этот для рецептов-озарений, — но даже не смотрел на неё сверху вниз, он вообще не посмотрел на класс, будто сидел внутри себя и занимался чем-то требующим внимания: колдовал или вязал. «Где ты будешь сидеть?» — спросил Август Михайлович, их классный руководитель; он преподаёт физику и астрономию, ведёт физический клуб «Яблоко», они решают задачи повышенной сложности на спор, ставят опыты прикольные; но Магдалена не очень увлекается физикой, вернее, совсем не увлекается, решает, скрипя зубами, из Лукашика, и не более, не выше; у неё под партой, на коленях, всегда либо Толкин, либо Нарния, либо Роулинг, либо Страуд, либо Сюзанна Кларк. Новенький прошёл к последней парте, самой последней на последнем ряду, в углу, сел и словно дверь за собой закрыл, исчез, — Магдалена оглянулась: их парты ровно на диагонали, и, когда все нагнутся над тетрадями, решая контрольную, она сможет посмотреть и увидеть Хьюго. У него руки все в порезах, длинные пальцы, тонкие запястья — все в бинтах, в пластырях, будто он карандаши вечно точит неосторожно или мазохист в депрессии, «но в остальном, — скажет она маме за обедом, — ох, мама, как же он хорош», а мама начнёт совершенно замечательно улыбаться, вытирая посуду, хоть она и достаёт её из посудомоечной машины совершенно сухой, но мама по привычке, они не всегда были богатыми…
«Ну, как тебе новая школа?» — спросит Хьюго мама; они на кухне; когда папы нет дома, они обедают на кухне, а не в столовой; новый дом, он просто супер — не такой огромный, как прошлый; тот был как одна большая парадная зала, старый, дворянский, в позолоте, лепнине, зеркалах, фресках, портьерах; этот лучше; внешне похож на швейцарское шале: красная черепица, балки, ставни, в стиле города-городка, стоящего посреди огромных таинственных лесов; внутри дома всего восемь комнат: гостиная, столовая, папин кабинет, спальня для гостей, их спальня, спальня Хьюго и две комнаты без мебели — «можно родить мне братика, — сказал Хьюго, — или даже двух»; комнаты были маленькими, солнечными, точь-в-точь детские; мама покраснела, папа засмеялся. Они переезжали почти каждый год; «дела, — говорил папа, — здесь их делать удобнее»; они с друзьями придумали давно уже бизнес: покупали, перестраивали компании и продавали их дороже, чем купили, не просто дороже — втридорога; друзей было пятеро — папа и четверо; иногда четверо приезжали в гости к папе, пили хорошее вино, курили сигары, разговаривали, мама смеялась серебристым смехом, пела иногда — до папы она была оперной певицей, на венских люстрах от её голоса, сильного, чистого, как огонь, дрожали хрустальные слёзы. Хьюго обожал эти вечера: он сидел тихо в кресле и рисовал, никто его не трогал, — в начале вечера гости скажут: «о, как сильно вырос, о, как похож на мать, только глаза отцовские», и всё; «нормально», — ответил он маме; «правда?» — задаст мама вопрос; «мам, ну что может быть не-правдой в дорогих школах?» Очередная дорогая школа. Хотя школа понравилась: он сидел на задней парте, за спинами всех, а это здорово — можно рисовать сколько хочешь, а все подумают: ты ботан, зап