Последние дни, зная, что Иван Дмитриевич оставил все дела и охотится только за ним, Пупырь на промысел не выходил, почти безотлучно сидел у своей сожительницы, худенькой и безответной прачки Глаши. У нее он хранил награбленное добро, здесь отсыпался после бессонных ночей.
Глаша жила в дровяном подвале, за рубль в месяц снимала угол с вентиляционным окошком, отгороженный от поленниц дощатой переборкой. Пупыря она приветила; ничего не подозревая, в декабре, в лютые морозы, когда тот, ободранный и синий, с ушами в коросте, попросился переночевать в прачечной, у котлов. Привела к себе, накормила, обогрела из жалости. Думала, бедолага какой. А оказалось вон что: душегуб. Какая с душегубом любовь? Сережки серебряные подарил, так Глаша их в сортире утопила. И ворованных платков у него не брала. Даже спать ложилась на полу, отдельно. Пупырь вселял ужас. Собаки и те, завидя его, поджимали хвосты. «У меня волчий запах», — говорил он. И шкура у него была такая толстая, что клопы не прокусывали. По ночам, лежа без сна, Глаша плакала и молилась, чтобы он не вернулся. Душегуб окаянный! Страшно было с ним жить, но выгнать — еще страшнее. Убьет! А при одной мысли, что можно донести в полицию, отнимался язык: убежит с каторги и опять же убьет. Даже бабам в прачечной ничего не рассказывала, боялась.
Иногда, поев, он ей что-то говорил про город Ригу, где живут и немцы, и чухна, аккуратный народец, а какие русские там есть, тоже чисто живут, не как Глаша, полы метут каждый день, у всех половики войлочные, и трясут их в особых местах, не где попало. Он вообще любил чистоту. И Глашу попрекал, что грязно живет. На веревке у него всегда сохли три тряпочки: одна для сапог, другая для чашек, третья еще для чего-то, и не дай бог перепутать. От этих тряпочек совсем уж накатывала безысходная тоска, самой хотелось по-волчьи завыть.
Все последние ночи Пупырь никуда не ходил, лежал на койке с открытыми глазами, выспавшись за день, и время от времени принимался петь про какого-то батальонного командира, который был «ой начальник, командир» и «не спал, не дремал, батальон свой обучал». Иногда вставал и докрасна калил железную печурку, после чего снимал рубаху, сидел голый. За полночь возвращаясь домой, Глаша слышала его запах, от которого кисло и мерзко делалось во рту. Одно хорошо, что любовь у них кончилась. Пупырю не шибко-то нужна была бабья любовь. «Тебе, Глафирья, — всякий раз говорил он, когда Глаша возвращалась из прачечной, — заместо креста на могиле бак с бельем поставят…» И всякий раз ей становилось не по себе: глядишь, и впрямь креста не сколотят за то, что приютила этого сатану.
Несколько ночей Глаша не ходила в свой подвал, спа-лац, в прачечной, на гладильном столе. И однажды под утро, вдруг проснувшись, решила: «Будь что будет, пойду в полицию».
Она знала, к кому идти.
Недели три назад Пупырь, потаскав Глашу за волосы, чтобы не упрямилась, напялил на нее чью-то беличью шубу — самую первую его добычу, которую до сих пор не удалось продать, заставил повязать сорванный с какой-то купчихи пуховый платок и силком выволок вечером на улицу — гулять, как все люди гуляют. Глаша шла с ним под ручку и ног не чуяла от стыда и страха. В каждой встречной женщине мерещилась хозяйка шубы или платка. А Пупырь важно вышагивал рядом в своем лаковом раздвижном цилиндре, в чиновничьей шинели с меховым воротником и орлеными пуговицами — настоящий барин; молол про город Ригу и про то, будто он, Пупырь, государю человек полезный, шубы ворует не просто так, а для будущей государственной пользы… Гуляючи, встретили человека с длинными бакенбардами, видными даже со спины. «Над сыщиками начальник, — кивнул на него Пупырь. — Меня ловит, крымза. Да хрен поймает…»
Тогда еще он не попался в облаву, внешности его Иван Дмитриевич не знал.
Глаша твердо решила идти в полицию, искать этого, с бакенбардами. Будь что будет… Но в тот вечер, когда решение уже было принято, вернувшись домой в первом часу ночи, она увидела, что Пупырь одевается, кладет в карман гирьку на цепочке. И обмерла: если он теперь кого загубит, это ей не простится. Нет, не простится! Не отмолишь греха.
Пупырь ушел, Глаша незаметно выскользнула за ним.
Иван Дмитриевич вернул Хотеку трость, тот вцепился в нее, но замахнуться уже не было сил, и язык по-прежнему не слушался. Яростно мыча, посол двигал из стороны в сторону плотно сжатыми бескровными старческими губами, словно намеревался плюнуть в лицо обвинителю.
— Как себя чувствуете, граф? — участливо осведомился Шувалов. — Не позвать ли доктора?
Хотек застучал тростью в пол, выпучивая глаза. Половица, в которую он бил, проходила под ножками рояля, глухое гудение рояльных струн наполнило гостиную.
Иван Дмитриевич смотрел на него с беспокойством: неужто удар хватил?
— Ничего, — продолжал Шувалов. — Сейчас поедете домой. Ляжете в постель, успокоитесь. Очень рекомендую горячую ножную ванну. А завтра поговорим. Если будете здоровы, завтра до полудня жду вас у себя… Конвой останется здесь. Вам он ни к чему, бояться некого.
Хотек опять замычал что-то нечленораздельное, но уже не яростно, а уныло и жутко, как теленок у ворот бойни, учуявший запах крови своих собратьев.
— Встретимся, как вы и предполагали, — сказал Шувалов. — Завтра до полудня… Только теперь уж вы ко мне пожалуете. — И повторил с наслаждением: — Завтра до полудня.
Певцов, ехидно скалясь, крутился возле Хотека, — шакал возле мертвого льва, разглядывал сложенные на верху трости желтые сухие руки: след укуса искал.
По знаку Шувалова адъютант с Рукавишниковым цепко, но почтительно взяли Хотека под мышки, подняли с дивана и повели на улицу. Посол упирался больше из приличия и в карету сел охотно. Лакей вскочил на запятки, кучер взмахнул кнутом. Стоя у окна, Иван Дмитриевич не без удовольствия проследил, как двуглавый габсбургский орел, украшавший спинку кареты, покосился, выпрямился и, переваливаясь по-утиному с крыла на крыло, подбито заковылял по Миллионной. Блеснули золотые перья и пропали в темноте.
— Ну-с, господин Путилин, — улыбнулся Шувалов, — австрийского ордена вам нынче не дождаться. Если имеете Анну, я буду ходатайствовать о Святом Владимире.
— У меня нет Анны.
— Не огорчайтесь, будет. И Владимир тоже будет. Дайте срок. Ведь с вашей сдачи мы получили на руки козырного туза. Посол-убийца! Надо же, а? Каков гусь? Вы, я думаю, не вполне понимаете, что это значит. Удача колоссальная! — Все больше распаляясь, Шувалов рисовал такую перспективу: Францу-Иосифу обещают покрыть дело забвением, не позорить его дипломатов, и России обеспечена поддержка Австро-Венгрии по всем пунктам внешней политики, даже на Балканах.
Дослушав, Иван Дмитриевич спросил:
— Выходит, убийство князя нам на пользу?
— Конечно, конечно, — подтвердил Шувалов. — В чем вся и штука.
— А допустим, ваше сиятельство, что вы заранее проведали о замыслах убийцы. Помешали бы?
— Как вы смеете задавать его сиятельству подобные вопросы? — возмутился Певцов.
— Не горячитесь, ротмистр, — миролюбиво сказал Шувалов. — Мы здесь втроем, и сегодня, такая ночь, что на десять минут можно и без чинов. Я, господин Путилин, отвечу вам честно: не знаю… — Но по глазам его Иван Дмитриевич понял другое: знает. Еще как знает!
— Превосходный план, — согласился он. — Но убийство иностранного атташе не может остаться нераскрытым. Кого мы назначим на место преступника?
Шувалов расстроился, как ребенок, у которого отняли новую игрушку:
— Да-а… Эта мысль не пришла мне в голову.
— Кого-нибудь найдем, — сказал Певцов. — Вон трое уже сами напрашивались.
— Верно, — ободрился Шувалов. — Кого-нибудь непременно найдем.
— Я найду, — пообещал Певцов.
— И будете подполковник. Я, ротмистр, не отказываюсь от своих слов.
«Счастливчик», — подумал Иван Дмитриевич. Почему-то государственная польза неизменно совпадала с его, Певцова, личной выгодой. Поднимаясь к подполковничьему чину, он уверенно вел за собой Россию к вершинам славы и могущества, а у Боева и поручика все получалось как раз наоборот.
Певцов напомнил про свидетелей, нежелательных в таком тонком деле, и Шувалов тут же порешил: сумасшедшего поручика из гвардии убрать, перевести в отдаленный гарнизон, к черту на кулички, а Стрекаловых запугать, чтобы пикнуть не смели; если же будут упорствовать, посадить в крепость.
— Впрочем, — заметил Певцов, — нам и не нужен подставной убийца. Зачем лишние сложности? Если будет судебный процесс, Вена может на него сослаться. Объявим, что князя убил его же собственный слуга. И скрылся. Дадим этому Фигаро рублей двести и сошлем на Камчатку… Да! — спохватился Певцов. — Отдайте-ка то письмо!
— Какое? — Иван Дмитриевич притворился, будто не понимает, о чем речь.
— Которое Хотек послал Стрекалову.
— Ах, это. Зачем оно вам?
— Снимем копию и пошлем Францу-Иосифу, — объяснил Шувалов. — Пускай почитает.
Иван Дмитриевич отступил на шаг.
— Ваше сиятельство, но я не до конца убежден, что именно Хотек задушил князя.
— То есть как? — опешил Шувалов.
— Это предположение. Догадка.
— Неважно, — вмешался Певцов. — С такой уликой мы докажем что угодно. Давайте письмо.
— Подождите, — Иван Дмитриевич отступил еще на шаг ближе к двери. Дело принимало опасный оборот. Что они задумали? Всю Европу одурачить? Не выйдет. Вверх-то соколом, а вниз осиновым колом, как Хотек.
— Где письмо?
— Послушайте меня, ваше сиятельство! Признаюсь, я обвинил Хотека, чтобы он взял назад свой ультиматум. Ведь что-то же надо было делать…
— Отдавайте письмо! — закричал Певцов.
— Умоляю, выслушайте меня! — быстро заговорил Иван Дмитриевич, прижимая рукой карман, где лежало злополучное письмо. — Я уже напал на след настоящего убийцы. Но чтобы схватить его, нужно время. День, может быть, или два. А Хотек дал вам сроку завтра до полудня. Что оставалось делать? Я же не о себе думал!
— Не о себе? — взвился Певцов. — А сколько ты хочешь содрать с Хотека за это письмо? Тысяч десять?