Арена XX — страница 32 из 87

– Сашечка, тебе было больно! Знаешь, как мы тебя все любили! Если б ты знал! Анфиса Григорьевна… – Женя разревелась, больше ничего так и не сказав.

Трауэру надгробное слово не удалось. Он чувствовал свою ответственность, пусть и косвенно: в горсовете сами определились с местом захоронения, его даже не спросили. А могли бы – это благодаря ему Выползов обрел бессмертие, благодаря ему такая Сашке честь.

– Комсомолец Выползов не может умереть. Как и комсомолец Карпов, он жив. Он жив не только на страницах книг – по нему будут сверять свою жизнь и свои дела зиждители светлого завтра. Участь, заслуживающая не слез, а зависти.

Все время сбивался на себя, вот собирает материалы для своей «Повести о сыне», вот пришел на Варламовскую. «Вам сына?» – дверь отворила Анфиса Григорьевна.

Теперь она сидела у гроба – подтверждением того, что заживо обратиться в соляной столб – реально. Во дни, которых «не смолкнет слава и не померкнет никогда», пуд соли можно было выменять на соболью шубу. Но спустя десять лет за пуд соли уже ничего не дадут – соль не в цене. Когда гроб станут опускать в землю, дядя Ваня скажет ей: «Теперь мы с вами два сапога пара».

Разверстая могила плодит неловкость, всяческое неприличие-с, нате-с, достоевскис. Вдруг Саломея Семеновна решительно направилась к Анфисе Григорьевне и тоже села в головах. Трауэр готов поклясться, что когда Марк Захарович хотел удержать ее за руку, она огрызнулась: «Не та мать, что родила», – и сердито вырвала руку. Так и просидела скорбной дублершей.

На этом неприличие не кончилось.

– Вы замечательно говорили, Михаил Иванович…

Шерешевский подошел к Трауэру, которого бесил тем, что все было ровно наоборот: хорошо говорил Шерешевский, а не он. А этот некрасиво лысеющий человек, высоченный, столичной закваски – вообще-то Шерешевский родом был отсюда, из Казани – еще и беспардонно перед тобою лебезит, оскорбительно беспардонно, добро б напрашивался на встречный комплимент, но ведь ему комплименты твои по уху. Он убежден, и справедливо убежден, что это ты нуждаешься в его комплиментах, которых априори не заслуживаешь, а значит эти комплименты – неприкрытое вранье, отчего он трепещет тебя еще сильней, и чем больше в нем этот страх, тем больше в душе он презирает тебя.

– Вы так давно знакомы с Сашей, Михаил Иванович. Он, можно сказать, рос у вас на глазах. И все понимают: тем, что грядущие зиждители, как вы образно сказали, будут равняться на него, он обязан вам.

Пока Шерешевский читал в сердцах, Трауэр с омерзением пожирал глазами его долгополые кустистые уши.

– Студийцы сложились на поминки, кто чем мог из своих беличьих запасов. Надеюсь, не побрезгуете.

– Боюсь, что не получится, – Трауэр жевал глазами его мочки. – Кутью небось в церковь носили. Знаете, я вот что хотел сказать вам: наш меч и повинную голову сечет.

Как через гомофобию преодолевается – или не преодолевается – латентная гомосексуальность, так безбожие идет рука об руку с суеверием; дескать такой у нас способ хождения в народ. Трауэр где-то слышал или читал, что раны на теле убитого в присутствии убийцы начинают кровоточить, и ждал, когда на «слюнявчике» у Выползова выступят красные пятна.

Дядя Ваня, не в пример Трауэру, принял приглашение и был доставлен в ДК Работников Промкооперации на горкомовском извозчике вместе с Выползовой – та имела отрешенный вид, казалась более фигурой переставляемой, нежели самоходной. Остальные добирались одиннадцатым номером, ходившим по Дзержинского и останавливавшимся прямо у бывшей кирки. Марк Захарович думал взять извозчика, зная чувствительную натуру Саломеи Семеновны.

– А на трамвае тебе не доехать уже? – сама Саломея Семеновна, как сидела рядом с Выползовой, так по каким-то ей одной ведомым резонам, никем, впрочем, не оспариваемым, села рядом с нею в бричку.

– А что же Марк Захарович? – спросил «всеобщий клоун», так она называла дядю Ваню, – места хватит.

– А почему это он должен здесь сидеть? Может, он еще, чего доброго, отец новопреставленного мученика? Этого я не знаю, это не у меня надо спрашивать, – Саломея Семеновна отвернулась в раздражении.

Стол был накрыт в студии. Уселись как придется. Голова Шерешевского торчала с боку припека, горкомовский извозчик – посередке. Кутьи наготовлен большой таз, при случае сгодившийся бы и ребенка помыть, и белье замочить, и тесто замесить, и варенье сварить. К этому была подана, как и полагается, бадейка, на три четверти полная меду. С началом массовой эмиграции пчел из Башкирии это стало роскошью, говорившей о запредельной щедрости пожертвователя – называется «положить живот свой за други своя». Остальное: селедка, лук, на подносе гора картошки, огурцы, грибы, свекольный винегрет, капуста, самогон из топорища. На одном столе уживаются тарелочка, знавшая марципановый штолен[28], и мисочка, в какую Герасим налил Муму щей. Разнофасонная посуда как отражение публики: разнорабочая Рычагова бок о бок с женой Потифара.

– Анфиса Григорьевна, пересаживайтесь сюда, здесь вам удобней будет, – позвал кто-то.

На это Саломея Семеновна сказала так, чтоб все слышали:

– Настоящей матери кусок в горло не полезет. А кто на поминки ходит икру есть, это известно, – она с нарочитым стуком отставила от себя тарелку, вышла из-за стола и принялась, громко стуча каблуками, прохаживаться взад-вперед за спинами сидящих. – Наготовили, как на Маланьину свадьбу.

У Брука, налившего себе стопку и попросившего, чтоб ему передали грибов, рука повисла в воздухе вместе с поддетым на вилку моховичком.

– Саломея Семеновна, ну как вы можете… – возмутилась Придорожная. В НАТЕС она еще без году неделя и, главное, не выскочка, но вот – не удержалась (дед был инсургентом: Конрад Пшидрожны).

– Да оставь ты ее, вошла в роль Бабы Яги, – сказал Фесенков, хрустевший целоквашенным листом капусты. Был он в тельняшке, которую носил с тех пор, как сыграл матроса. Тогда от волнения еще переврал текст: вместо знаменитого «караул устал» произнес «караул уснул».

Марк Захарович поспешил к жене. Он так и не опрокинул стопочку и не закусил мухомором, на что живейшим образом уже настроился.

– Соломинка…

– Иди ешь. Ты же пришел сюда поесть, так иди.

– Я понимаю, родненькая, тебе тяжело.

– Вы? Что вы понимаете? (Убийца маленькой Эльси Бекманн: «Кто вы? Что вы? Кто вы вообще, чтоб меня судить?».)

– Пойдем… Поехали домой, – говорил Марк Захарович. – Лилечка там нас ждет…

Он имел неосторожность коснуться слабейшим касанием ее локтя, который мгновенно выстрелил, как пружина.

– Так она тебя и ждет… мала еще, пусть подождет. Родного отца можно и подождать. Или ей не терпится?

Когда это началось? Только сейчас Марк Захарович произнес приговор себе: больна. Это как перейти рубикон. До того ничего не хотел видеть. Разносторонняя, чувствительная, артистическая. В альковной полутьме всякое было. Можно сказать «полутьма», а можно сказать и «полусвет». Но если честно, то никаких «полу»: или лед или пламень. Если совсем честно, то лед преобладал, и Марку Захаровичу не то что в излишествах – в хлебе насущном отказывалось. Или такой случай. Лилечка рассказывает: зашла к дяде Ване, а там этот писатель… ну, у которого теперь не рот, а «голден гейт»… Трауэр. Заговорили о его книге, и он сказал, что любовь толкает на путь классового предательства. Саломея Семеновна, едва это услыхала, привела с кухни Клавдию и толкает к Марку Захаровичу: «Поцелуйся с ним… Нет, поцелуйся. Не хочешь? Я толкаю тебя на путь классового предательства?» – «Мама, ты что! Это шутка». А Клавдия обиделась: «Шутки над другими шутите». Убежала, заперлась в уборной. «Больше не приду к вам». Потом помирились, ушла с карманом сахара.

– Соломинка… Ну смотри, как я тебя прошу… Ну поехали домой…

– Где вы взяли дом? Он убежал на курьих ножках. Там теперь всеобщий клоун всем заправляет. Эй, всеобщий клоун! Пустишь Христа ради? Смотри, сбежал…

Дядя Ваня, едва дохнуло преисподней, сразу – от греха подальше: так застенчиво выходят, когда не говорят и не спрашивают «куда?» – а вернуться позабыл.

– Ну и пошел к богу в рай…

Она вывалила картошку в таз с кутьей, схватила железный поднос и стала бить по нему ладонью и петь на цыганский манер:

Тебя атанимут у меня-а,

Ты ведь не мой, ты ведь не мо-ой…

– Что сидите, мамаша? – говорила она Анфисе Григорьевне. Присоединяйтесь ко мне.

А как лег в могилу царь,

Ветер только прошептал,

И неслося за дубровами

Колокольцами лиловыми.

Анфиса Григорьевна хоть и не сразу, но все же воспротивилась: что за веселье, что все это значит? А тут еще пианистка, колебавшаяся, не создать ли музыкальный фон – «Смерть Озе» и т. п. – решила из чувства приличия подыграть.

Фесенков объяснил Анфисе Григорьевне:

– Того… – пальцем у виска, как отверткой. Никогда не показывай на себе.

Анфиса Григорьевна удовлетворенно кивнула[29].

Не считая Шерешевского, пианистка – единственная, кого НАТЕС держал на жалованье. Раньше Мария Вениаминовна Жидовецкая играла в «Иллюзионе», но часто мимо клавиш, и ее перестали звать. Сама она объясняла это происками одного афериста. «Разве до войны такое было бы возможно? – понижая голос: – А все остальное… да чего там…» И в тысячу первый раз принимается рассказывать, как приехала Андреева-Дельмас, а у ее концертмейстера случилось пищевое отравление, и она, Маня Жидовецкая, спасла вечер: без репетиции, с листа хватала труднейшие… да чего там… Андреева-Дельмас ахнула.

Что-то, однако, следовало предпринять. С разных мест к Шерешевскому поспешили сразу семеро и, озабоченно пошептавшись, стали исчезать за дверью. Загибаем пальцы. Коська Бережков, по пьесе 1-й подручный Пристава, по жизни воспитанник коммуны имени Карла Либкнехта, в прошлом игумновский беспризорник. Таисия Которович, работала сменной нянечкой в роддоме, в пьесе у нее роль 3-й мамки («Тась, а бывает хоть раз, чтоб девочка без своего причиндала на свет появилась?» – духарится курсант Грошиков, еще один царев гонец). Амина Юсупова (Набольший Боярин) – дочь сестры-хозяйки лечебно-оздоровительного комплекса «Речник», потом они перебрались в город, отец у Амины в пожизненной командировке. Вандея Постникова – Царь Никита (Вандочка в той же школе, что и Лиля – имени Студента Ульянова, двумя классами старше, уже есть шестнадцать). Режиссерский щелбан по носу самодержавию: самодержец и его боярин – бабы. В НАТЕС мужчин не хватало, но зрители привыкли и не замечали, когда на мужских ролях используется женский труд. Пристав тоже говорил голосом Подзюбанихи, жены старшего лектора Казанской военно-политической академии Подзюбана («Если завтра война…» Составитель Подзюбан С. А.). 2-го посадского («просыпаюсь в Соловках») играла Маруся Большакова-Коц – Титенька. Выдавала Титенька книги в библиотеке «промкооператоров». Хорошо, когда хобби у тебя по месту работы. Седьмая – посадница болванок в печь на номерном заводе Варька Балуева. Варя занята в массовке, но у нее большое будущее, очень фактурная: «Господи! Только бы супруга не лишили того, что может составить счастье целой жизни».