Мonsieur Pierrot («Страсбургская Мельпомена») как в воду глядел, говоря, что перед Николаем Ивановичем в СССР распахнутся врата небывалого эксперимента. Где, в какой другой стране, киномагнат стал бы его слушать? А этот слушает да ест.
Появление «борща краснофлотского» произвело в настрое Родиона Родионовича благотворные перемены. И он сказал себе: «На Руси спокон века являлись самозванцы. Гораздо больше, чем мы знаем, потому что не всех удавалось разоблачить. Шпионов тоже больше, чем мы думаем. Не каждый попадается. Хорошо, что мама с Васей тогда не послушались. Вернулись бы, только хуже было бы. Мозолили бы всем глаза. А так ведать не ведаю. Про любовниц, правда, в самую точку: что они как шпионы. Можно всю жизнь иметь любовницу, никто не догадается. И не одну. (А любовники что, иначе? Люська после родов даже красивей стала, – передернуло всего: так никогда и не узнает, чей джентльмен навещал ее лэди.) Разведчики призывают нас к бдительности, а сами утешаются: всех не переловить. Жить без шпионов не могут. Или врачи. Сколько б ни лечили, без работы не останутся. Люди любят свою работу. Вот я, например…»
У Васильевского благородная отрыжка с глушителем, у подбородка отдача слабая. Кашлем заретушировал. Пожадничал с хлебом. Холодник, пожалуй, лучше в такую погоду… с селедочкой.
Николай Иванович ребром чайной ложечки до основания проламывает ярусы, проложенные кремом. Проще б десертной вилочкой… но на вкусе не сказалось.
– Неплохо, хотя до Ашеров им как до небес. Помните, сколько там листьев? По числу колен израилевых.
Родион Родионович, очевидно, и вовсе не помнил, кто такие Ашеры. Начисто память отшибло.
– А вы случаем не сын лейтенанта Шмидта?
– Вы произвели юнкера в лейтенанты, чтобы он не застрелился?
Взаимонепонимание полное.
– Если вы шантажист, то шантажистов у нас в стране сдают в милицию.
– Как и всё остальное, наслышан. Всенародный пункт приема. Но мне вас нечем шантажировать, вот в чем штука. Я – Николай Иванович Карпов, сын своего отца, а тот проживает на улице имени меня, в доме пятнадцать, город Казань. Это проверить не трудно. В фашистской Германии из соображений конспирации я проживал под чужим именем. Многие так делают, ваш батюшка, например. Я могу и не возвращаться на свою девичью фамилию («девичью» закавычил на иностранный манер, двойной парой рожек – пальцами бишь). Могу жить под любой другой. Кто я – на самом деле этого никто не знает. А папа выжил из ума. Всегда был с причудами. Нагородил какому-то борзописцу с три короба. Мы виделись несколько минут. Он спрашивает: «Я умер?» Хотя кто из нас двоих умер? Справка из жилконторы фиктивная. Границу я перешел Луёвыми горами. Самозванец на Литву бежал, а я с Литвы. «Моя любовь в Паланге утонула…» – помните? (Как же не помнить, обязательно помнит. Вся Россия на мотив этого польского фокстрота поет «У самовара я и моя Маша».) Это вы, Родион Родионович, можете меня шантажировать. Только ума не приложу, какие три ваших желания мне по плечу. Я вам всю правду сказал, Богом клянусь. Собою, значит. Или решиться на явку с повинной? Как прикажете.
Это небольшое интермеццо заполнило промежуток между двумя «наполеонами» (между 1815 и 1851 годами). Николай Иванович теперь вознаграждал себя вторым из них – было за что! – а Родион Родионович безмолвствовал. Этот, судя по всему, сумасшедший, загнал его в угол. И действовал он не по наущению своего сумасбродства… Нет, это чудовищная провокация. Месть бухаринской клики – Ушкова, Ожгова и Новоградова. На словах разоружились, а втайне мечтают реставрировать «фильму». Он в ловушке. Поясним на простом примере. Что он ел на первое? Как честный коммунист, он должен держаться генеральной линии солянки и не впадать в уклон ни к каким даже классово близким чанахам, ни к каким харчам, ни к каким ботвиньям, ни к каким кулацким щавелям, ни к какому супу-лапше с грибами, не говоря уж о меньшевистском бульоне с курицей. Ах, борщ краснофлотский? Так и запишем: сочувствует кронштадтскому мятежу. Второе. Настоящий советский человек на второе отдает свой голос за блок котлет по-киевски с шашлыками, вам же, гражданин Васильевский, подают биточки в сметане с рисом.
И уже машинально средь рисовых полей Родион Родионович вилкой прокладывает железную дорогу, по которой отломленный от битка кусочек, загребая соус, ползет на север тарелки. Гегелевская триада: мальчик – личико – луна.
«Вернуться в кабинет и прямо связаться с политотделом. Героико-романтический образ комсомольца Карпова важно сохранить незапятнанным. Всякая попытка его опорочить означает идейную диверсию. Готов ли ты предоставить партии самой решать, кто ты – идейный враг или идейный коммунист, выступивший против фальсификации истории? И если того потребует революционная целесообразность – а она того потребует – то чистосердечно признаться во вредительстве. Тебя проверяют: умолчишь или доложишь. Первое означает погубить себя, второе – то же самое».
– Мы сейчас пройдем в мой кабинет. Я позвоню по телефону, и вы сами обо всем расскажете.
– А как же ягодное желе?
Родион Родионович посмотрел на желе в форме сердечка. Нет, он не будет ягодное желе, он в Ягодном будет лапу сосать, в смысле обледенелую варежку, и вспоминать о нем, несъеденном. Со вздохом придвинул к себе вазочку из нержавейки. «Может, сперва позвонить в Гнездниковский? И с Трауэром необходимо связаться. За все отвечает автор. Почему ты один должен нести бревно? Чем больше плеч, тем легче ноша. Как минимум, предварительно позвонить в Гнездниковский и поставить в известность Бориса Захаровича. Тогда трудно будет обвинить кого-то одного в сокрытии или обнародовании – что уж там сочтут вредительством. “Трудно”… Трудно штаны надевать через голову. Трауэра, писателя в фаворе, вряд ли тронут, если решат сохранить созданный им художественный образ. Шумяцкий практически нарком кино – это как нарком тяжелой индустрии, как Орджоникидзе. С таким водоизмещением никакой шторм не страшен. А управленцем можно пожертвовать. Тебя ничего не стоит замести под ковер на пару с этим психом. Давно знакомы? Ах по Берлину? Ах там сестра? А что с отцом? Нет, не с его отцом, а с вашим?»
– Ну что, поели? Пойдемте, покажете мне свой кабинет. А им я скажу всю правду. Как зеркальце.
Николай Иванович так безмятежно улыбался, что никаких сомнений не оставалось: подослан. С такой блаженной физиономией явиться с повинной мог только Швейк. (Намечавшаяся экранизация «Швейка» откладывалась: «Не-сво-е-вре-мен-но». – «Потому что по сценарию Эрдмана, Борис Захарович?» – «Все вместе».)
– Вам не страшно? – спросил Родион Родионович.
– «Nur wer das Fürchten nie erfahr, schmiedet neu»[53], – поет Берг. – Если вам не страшно, то почему я должен бояться?
– А чего мне бояться?
– Я знавал одного еврея… Ашер, ну, как же вы его не помните? Мы же там познакомились. Он начинал ужасно нервничать, когда кто-то пел на улице. Еще Вейнингер писал, что евреи никогда не поют на улице. Но мы же с вами не евреи, – поет:
Моя любовь в Паланге утонула,
Седые волны не вернут ее.
– Ну хватит ломать комедию, пойдемте.
Уходят, Берг с оперной репликой на устах: «Heraus! Was ist’s mit dem Fürchten?»[54] Рыбаря с Кистяковым как не бывало, вместо Бортянской сидит Аллилуев – какой-то дальний родственник – и тоже ест краснофлотский борщ. Ужо будет тебе за кронштадтский мятеж.
– Так чего же мне бояться? – снова спросил Васильевский, тужась выглядеть ироничным.
– Ну как, вы не знаете, что у большевиков и повинную голову меч сечет? Это я в романе говорю. А теперь судите сами: вы игра моей фантазии, порождение моей умственной энергии. Вы существуете, лишь пока существую я. Вы должны беречь меня, как зеницу ока, а не вести на заклание.
Васильевский, бледный, как сам загробный мир, хотя саван ему еще не шит, двигался с той механической решительностью, которая отличает автомат: завод подойдет к концу, и он остановится, бесчувственно покачиваясь. И как автомат, с такой же механической целеустремленностью, ибо совершенно не понимал, ни что делает, ни что будет делать, он открыл французским ключиком на связке неприметную, обитую дерматином дверь в коридоре и столь же неприметно впустил Николая Ивановича внутрь. Дверь была прямо в кабинет. Сам же, повернув по коридору за угол, вошел с «парадного крыльца», через приемную. Остановился, медленно провел ладонью по волосам, от виска к затылку. Залоснившимися пальцами взял протянутый ему разорванный белый конверт – о конверте не скажешь «белый как смерть». Только «как снег», как оснеженные вершины Тянь-Шаня.
– Что это?
– «Дни Киргизии». Двадцать пятого июня в рамках декады киргизской культуры в Доме дружбы народов состоятся отчетно-показательные выступления учащихся театрально-циркового училища имени… – Гавря, все записывавший, заглянул в свою шпаргалку, – Токтогула Сатылганова. Уже звонили, спрашивали, будете ли вы. Я сказал, что вы отправляетесь в творческую командировку. А с тем товарищем вы уже закончили?
– Ошибка вышла. Ему в мастерскую Петушко.
– А-а… там кастинг на «Мойдодыра». Тут еще просят завизировать некролог: «Нас постигла невосполнимая утрата. Безвременно скончался член личного состава пожарной охраны кинофабрики “Союзфильм” Аким Демидович Козлов…» (некролог завершался словами: «Спи спокойно, дорогой товарищ». И подпись: «Группа товарищей»).
Гавря – тип мелкой сошки, исполненной сознания важности происходящего кругом. Таких полно в театрах, филармонических учреждениях, а теперь и на киностудиях, где они очень серьезно, по-деловому выговаривают слова «фотосессия» и «кастинг». Наш Гавря толст, кудряв, курнос и молод, второй подбородок не в ладу с пуговкой на воротничке, всегда расстегнутой, что в сочетании с галстуком выглядит неопрятно. Галстук короткий, широкий, похож на воздушного змея. На рукавах, повыше локтей, резинки. Повзрослевший «мальчик, личико-луна»