– Правление дачного поселка, алё.
– Алё, это говорит Васильевский. Вы меня узнаете?
– Здравствуйте, товарищ Васильевский. Я вашей супруге уже сказал, на такие замки спрос, а скважню они не хотят, ключ, говорят, как от чулана. Хотят французский. А где я его по магазинной цене возьму? Только у частника. Пятьдесят – это еще по-божески. Вон Голубы себе вставили за семьдесят. А то скважню в минуту врежу. Решайте.
– Мне нужно время подумать.
Прошло больше двух часов, а он все «думает», развалясь на диване с книжкой. Оттиснутое типографским способом имя обладает над ним чудесной властью[69].
Стрелки часов подтверждают худшее из опасений: Васильевский рехнулся. Но пока в Кремле неусыпно светится ночами напролет некое окошко, голодная смерть нам не грозит. Стрелки усов не знают ни сна ни отдыха, а с ними тикают и пульсируют рабочие кабинеты больших и малых начальников. Один из них, по-собачьи отряхнувшись после ванны, сидит весь обмотанный дефицитнейшей кинопленкой. «Граница на замке», «Верные ребята». Ждет, когда хозяин скомандует: «Ингус! Сюда!». А значит, буфеты первой категории тоже не дремлют. Открыты двадцать пять часов в сутки. Нет, голодная смерть нам не угрожает, пока в нужнике Кремлевского полка по ночам горит свет.
Николай Иванович, заложив дверь карандашиком, чтоб ненароком не захлопнулась, сходил в буфет, назвал еще не сменившуюся буфетчицу по имени, и припомнившая его Устя отпустила ему полдюжины пирожных.
– С вас двенадцать рублей двенадцать копеек. Может, без сдачи будет?
С приветливым выражением лица он отсчитал без сдачи.
– И, пожалуйста, выложите красиво, у товарища Васильевского иностранные гости… да-да, вот на этом блюде, замечательно.
– А талоны?
– После встречи Родион Родионович сам занесет, сказал.
«С Родионом Родионовичем что-то стряслось», – решил Берг наутро, во весь рот зевая и во весь рост потягиваясь на кожаном диване, чье нахождение в кабинете более не казалось странным. Утренним этот час можно считать лишь со множеством оговорок. Косцы давно полдничают, смерть как утомившись косьбою. Покосы простирались до самой реки. Солнце невыносимо било им в глазницы, но лишенным век, им было невозможно зажмуриться. Кто бы мог подумать, что на берегах Стикса так слепит солнце. Окна без штор – те же глазницы. (Окна в кабинете Васильевского были снабжены ресницами, веками – всем, чем положено. Потому Николай Иванович и проспал едва ли не до полудня.)
Судьба хозяина кабинета была ему не безразлична – глубоко не безразлична. Всегдашнее заблуждение считать, что Опекун печется о своих подопечных по причине любви к ним. Это скорее тревога продюсера о тех, кто должен сниматься в его фильме. А по завершении съемок будет сказано знаменитое: «Всем спасибо».
Тем не менее лежание на диване растянулось до вечера, а там и еще одна ночь подверсталась. Рано утром Берг, в своей яркой шелковой рубахе, в русских сапогах, покинул сонное царство Петушко, сдав пропуск на проходной («всем спасибо»). Предварительно звонить по номеру, указанному в адресной памятке – только тиражировать и без того банальную сцену: над распростертым телом Васильевского надрывается телефон, тут же валяется «смит-вессон», пуля пробила затылок. Офицерское самоубийство – в висок, отвергнутый любовник стреляет себе в сердце (два пальца ниже соска), а растратчик пускает пулю в рот.
Если признать, что Васильевский есть продукт фантазии Берга (а не чьей-то другой, скажем, Нашей), тогда надобно признать и то, что оный продукт, неизбежным образом восстав на своего производителя, завладел важнейшим его секретом: творить добро, желая зла. Именно благодаря Васильевскому в эти полтора дня Бергу было покойно и комфортабельно. Он пообщался со своей музой, с которой не возлежал с тех пор, как в Клайпеде развозил халы в фургончике с надписью на двух языках, литовском и идиш: «Хлебопекарня Самюэлеса Конаса» (последний – брат Давидаса Конаса, ювелира с Пяркунас). Кроме того, по поговорке «на всякий роток не накинешь платок», Берг вкушал пирожные. И даже умылся – черт возьми! – обнаружив в дубовой панели потайную дверку персонального туалета. Обедать на виду у подчиненных – одно, а спускать штаны по нужде – мы не при феодальном строе, когда при вассалах не церемонились.
– Такси заказывали?
Николай Иванович на прощанье кивнул вохровцу, получасом раньше заказавшему таксомотор «согласно пропуска» – на Карпова.
– Куда едем?
Сказать шоферу: «Серафимовича, дом два» – то же, что сказать ему: «Не твое собачье дело». Николай Иванович еще раз извлек из котомки трофейный телефонбух – убедиться.
– Да, улица Серафимовича, дом два.
– Где это?
– Вы бы еще спросили, кто такой Серафимович!
Шофер такси занервничал. Взгляд Берга, вперившийся в его затылок, ощущался им как уже занесенный над головою топор. По меркам бесчеловечности совершенно безразлично: лежать на плахе лицом книзу или кверху. Завидя гражданина в белой форменной тужурке на противоположной стороне улицы, шофер покинул свой драгоценный драндулет ради спасительной подсказки.
– Так бы и сказали – Всехсвятская, – ворчал он потом. – А то же ничего не понять. Засыпаешь в одном месте, просыпаешься в другом. Тот домина, что ли?
– Домина? – не понял Берг.
Действительно домина. Космический мамонт наложил каменную кучу посреди Москвы. Николай Иванович обыскался, прежде чем нашел нужный подъезд.
– А он на дачу уехал, – отвечала сторожиха при лифте с той машинальной зловредностью, которая нам, например, позволяет ее сухонькие старушечьи ножки в огромных, коротко обрезанных валенках уподобить ножкам поганок.
– Еще в субботу уехал. На всю неделю к семье, – и в глазах у нее читается:
А понапрасну, Ваня, ходишь,
А понапрасну ножки мнешь,
А поцелуй ты не получишь,
А дурачком домой уйдешь.
– На всю неделю?! – дескать я не ослышался? (Те же «А-А-А-А», только по вертикали.)
– На всю.
Кабы знала, вестницею какого злодейского умысла явилась. Берг оставляет записку:
– На случай, если объявится.
По монетному телефону общего пользования он снова связался с «правлением дачного поселка», для чего потребовалось с мистического Серафимовича переместиться на не менее загадочную Огарева, другими словами, с Всехсвятской в Газетный. Кабины ближайшего переговорного пункта находились в новом здании, которое поэт в сердцах обозвал «циклопом» – не в последнюю очередь из-за бирюзового земного шарика во лбу.
– Правление дачного поселка, алё.
– Алё. Я насчет французского замка. Тут у вас такой Голуб есть.
– Он себе уже вставил.
– А никому не надо больше?
– А почем?
– Я тридцать пять беру.
– Ну приезжайте, поговорим.
– А как доехать до вас?
– С Брестского вокзала до станции Перхотково, а там недалеко, минут двадцать. Скажете на воротах: к Товстухе, Алексею Николаевичу.
Так легко и просто решаются вопросы, на первый взгляд неразрешимые. Тебе и машину дадут, и орден дадут, и дачу, а без частника все равно – ни тпру ни ну.
– Знаете, как в правление пройти? – спросил человек на воротах, опуская веревку и давая выехать «автокару». – Это пойдете прямо, упретесь в Еловую, по ней…
Николай Иванович выказал себя закоренелым двоечником: внимательный взгляд при нулевой слышимости. Никакого интереса к тому, что никогда в жизни не понадобится. У первого же встречного он спросил, где тут дача Васильевского. Не целясь. Мог бы и промахнуться, но попал.
– Идите со мной. Они у нас за забором, – первым встречным оказалась домработница Ровицких Стаха.
Без молока кофе по-венски не сваришь. Почти каждый день молокосоюзовский «автокар» завозит из Барвихи несколько бидонов. Тогда перед ним выстраиваются стахи, клавы, марфы со своей посудой. Или хозяйские ребятишки, по-летнему загорелые, по-летнему белобрысые[70]. Но мог затесаться и солидный товарищ, не в трусах и майке, а в пижаме и в соломенной шляпе. Вышел за газетой, а за походом и за молоком. За «Правдой» ходили сами – стах, марф, клав не посылали.
– Это ихняя калитка.
Она была приоткрыта. Чего там закрывать, когда собственность это кража. А ты ли украл, у тебя ли украли – какая разница? Заходы, гостэм будышь. (Ирочка Брух будет вспоминать: у нас в Жоховке никогда ничего не запиралось, и воровства не было.) Дом стоял крылечком внутрь, а к улице – балкончиком, на который никто не выходил, кроме как по праздникам, чтобы вывесить флаг.
Берг проследовал по дорожке вглубь. Его взору открылась русская дачная картинка во всей своей прелести. На веранде позади дома сидят трое: две женщины и мужчина. Ребенок стреляет из лука, вероятно, вообразив себя индейцем. Рыжий кот трется боком о перильца ступенек. Реликтовая прислуга возится с самоваром: фитиль то и дело гас.
Одна из женщин при виде Берга порывисто встала из-за стола и спешит ему навстречу, словно долгожданный гость пожаловал. Настоящая бэль рюсс. Сестра у Васильевского тоже бэль рюсс, Васенька… Только эта – «бэль рюсс в халатике», почти что в неглиже, полы вразлет. А лохмотья, знаете, оттеняют красоту. Красавица, если она не совсем дура («совсем не дура»), должна об этом помнить.
Неужто мужчина в пейзанском наряде ее так взволновал?
– Вы к кому? – буквально задыхаясь от счастья.
– Это дача товарища Васильевского?
– Да. А в чем дело?
– Вы хотели врезать новый замок?
Вздох облегчения – но и разочарования.
– А вы от Алексея Николаевича?
– От графа Товстухи-то? Ну что вы… Я о замке сказал только, чтобы вы знали: для меня нет ничего тайного. Я к Родиону Родионовичу.
– Мой муж срочно уехал в Москву.
– Чудны дела мои. Я к нему – он ко мне.
– К вам? А, так Гаврик по вашему поводу звонил?
– Гаврики qui, гаврики li. Не страшно, я подожду, супруг ваш скоро приедет. То-то обрадуется, когда меня увидит.