Арена XX — страница 62 из 87

Шум мотора отдавался дрожью в руке через ручку штурвала. Один за другим, провожаемые лесом рук, взлетали самолеты и в виду священной горы Каймон скрывались в утренней дымке. Шасси, которое им больше никогда не понадобится, сбрасывалось: оно еще пригодится, и не единожды. Горючее лишь в один конец – та же тушь: ее должно быть в запасе ровно столько, чтобы записать все с первого раза, без помарок, без исправлений. А то что же, тебя посетило мнимое вдохновение? Еще лучше, когда нет ни туши, ни кисти, тогда восторг не гаснет при соприкосновении с плотным слоем бумаги.

Сочинение книги

шло семимильными шагами,

так что даже не приходилось сожалеть о неучастии в нем руки:

самая скороходная бы не поспела.

Далеко внизу, слева, показался корабль – но как бы далеко он ни был, Томо сразу узнал его: крейсер «Австралия», флагман австралийского флота. Он изучил корабли противника, их фотоснимками была заклеена вся стена против его татами. Он смотрел на них, засыпая.

Силою воображения возможно на миг опередить предстоящее событие, причем испытываемое удовлетворение будет реальным. Это достигается путем длительных тренировок. Точно так же он приучал себя писать – лишь мысленно, но чтобы при этом восторг от ненаписанного был полноценным.

На «Австралии» его уже заметили, и зенитки били, пытаясь отгородиться от Томо стеной огня. Недоставало последнего стиха – нашел его:

Кто посеет божественный ветер,

каких же всходов ему ожидать? —

и стал снижаться, торопясь войти в мертвую зону на уровне палубы. И когда это удалось, Томо ощутил знакомый толчок. Тушка машины забилась, как от сброшенного на летное поле шасси. Это могло значить только одно: самолет потерял подвешенную к нему двухсоткилограммовую бомбу.

На свою беду Томо долго тренировался в умении выплескивать себя за грань жизни, за грань отпущенного ему. Хватило и нескольких капель, чтобы у него вырвалось мучительное: «Бака!». Их так прозвали американцы – болванами.

– Болван! Болван! Бо…

«ВОЗРАСТ ЛЮБВИ»

В мире и правда что-то происходит: совершенно не январская погода. Год назад в это время – она же помнит – температура за тридцать. Нынче середина января, а как будто в апреле. Ночью дождь. Пришлось даже надеть кофточку поверх платья – того, что сшила себе у Гаэтано Буццоли… Легок на помине: увидела из окошка его вывеску. Трамвай шел по Флориде. Ее любимый маршрут – желтый «гран насьональ». Сперва хотела надеть темно-синее с лиловой розой, но в последнюю минуту передумала: видно, что куплено в «Галерее Пацифико».

Тринадцатое все еще как-то отмечалось. Не как раньше, когда за стол меньше тридцати человек не садилось. Возраст уже не тот – усмехнулась: «Возраст любви». И в такую жару какой новый год? Испечет чего-нибудь, придут дети… Не так уж часто они приходят. Нет, ничего худого о Тони не скажешь, прекрасно воспитан – в отличие от своих родителей. Небось считают мезальянсом брак сына. Еще и еврейка. Что она живет там… что они живут там (поправилась) – понятно. Большой дом, жена переезжает к мужу. К сожалению, видятся реже, чем хотелось бы, но по телефону общение с дочерью почти ежедневное. А тринадцатого, в первый день нового года по-старому, это уже закон: приходят на чай, и Маргарита Сауловна готовит свой знаменитый «наполеон». Как когда-то.

Третьего дня телефонный звонок: «Мама, а что если вы к нам на этот раз? Посидим все вместе, и сеньора Лусия, и дон Педро, и Лола. (“Скажи, почему дон Педро это всегда смешно? Я понимаю, дон Базилио. А, Дэвочка?” – “Козьма Прутков, всё Козьма Прутков”, – отвечал Давыд Федорович.) Только, мама, приготовь свой “наполеон”. Пожалуйста-пожалуйста. И привезешь, ладно? Они же никогда не пробовали». – «Ну, Тони, положим, пробовал…» Давыд Федорович посмотрел в свой календарь: «Послезавтра сценическая репетиция “Тристана” до трех, до полчетвертого. Начиная с четырех, почему бы и нет? Что это они затеяли?» Решено было, что он приедет прямо из театра. «Сама сможешь довезти?» – «Ну ей-богу». – «Возмешь такси».

«Наполеон» готовился накануне. При этом чуть не подгорел крем – так старалась и так волновалась. Можно себе представить, что уж там Лиля с Тони про ее «наполеон» наговорили. Утром Маргарита Сауловна пошла в парикмахерскую. Восседая под папской тиарой, она вспомнила: в два пятнадцать термин у Метцингера! Просила другое время – нет, на месяц вперед все расписано. Придется идти к нему прямо из парикмахерской, расфуфыренной. У Метцингера кабинет у самой остановки. Торт разложит в две картонки, одну на другую, перевяжет, а оттуда возьмет такси.

– Добрый день.

– Добрый день, сеньора.

– Мне назначено на два пятнадцать… Маргарита Ашер… И еще у меня к вам просьба, сеньорита: не могла бы я поставить это где-нибудь у вас?

Сестричка понимающе кивнула. Перевязанные широкой розовой тесьмой и украшенные бантом, картонки заняли место в глубине за ограждением, рядом с термосом и сумкой.

Сам Метцингер – специалист по женским болезням («сам Метцингер», говорилось с выделением). Когда-то Давыд Федорович пошутил, что нет такой болезни, которой бы его жена не переболела. На сей раз она примеряла на себя диагноз, о котором предпочитала целомудренно не распространяться. Скорей всего ничего нет. Она настолько приноровилась к собственной мнительности, что давно уже уверовала в охранительную беспочвенность своих подозрений, ни разу не подтверждавшихся. «Просто Боженька любит, когда боятся».

С Метцингером можно говорить по-немецки. То, что Дэвочка работает в «Театро Колон», что в прошлом работал в «Комише Опер», заканчивал петербургскую консерваторию – все это для Метцингера колоссальный бонус. Не как для этих… к которым званы на чай. Сказала же сеньора Лусия Давыду Федоровичу: ей ужасно понравилось в опере, потолок как в «Галерее Пацифико».

«А чего ты от них ждала? – пожимал он плечами, видя, что Маргарита Сауловна никак не может успокоиться. – Голубых кровей да пожиже влей». Так и повелось, когда речь заходила об аргентинцах, вообще об Аргентине: «Голубых кровей да пожиже влей».

Метцингер выходит из-за стола ей навстречу:

– Сеньора… ах, фрау Ашер. Ваш супруг дирижер… или нет, пианист. Будущий сезон открывается «Тристаном» с Элен Траубель. Я уже заказал билет. Они думали, что могут узурпировать немецкую культуру. Свастика это еще не Германия. Так чем могу быть…

Маргарита Сауловна была смущена, что на прием к гинекологу разоделась, как на прием к президенту Аргентинской республики. Что он о ней подумает? Она торопливо рассказала, «на что жалуется больной», чувствуя, как сердце начинает биться. За ширмой и потом, пока Метцингер, невидимый, позади кресла мыл руки, страх уже безраздельно наполнял все ее существо.

– Пожалуйста… – так дантист говорит: «Пожалуйста, откройте рот».

Но сперва обследовал грудь. Она отвела глаза, чтоб не видеть его лица. Осмотр продолжался минут десять. В какой-то момент она успокоилась. Слишком уж все знакомо. Сейчас он сделает так, сейчас ей будет неприятно. Ну, кажется, кончил…

Послышался щелк стягиваемых перчаток.

– Можете одеваться.

Искусство читать приговор по лицам судей здесь бесполезно – Метцингер склонился над микроскопом.

– Пожалуйста, садитесь, – он поднял голову.

Вновь Маргарита Сауловна предстала перед ним неуместно нарядная. Прическа не пострадала, по крайней мере, ею это было отмечено при взгляде на себя в зеркале.

– Ну что я вам могу сказать, – он со вздохом развел руками (но смысл этого движения не только не предварял сказанного, но отставал от него, как звук отстает от изображения). – Ничего утешительного, у вас рак. На той стадии, когда медицина бессильна чем-либо помочь. Неоперабельный рак яичников. Вот так (so ist das). Моей печальной обязанностью является вам это сказать. Это максимум пять недель. Пусть ваш муж мне позвонит как можно скорей.

– Скорей? Значит, можно что-то сделать.

Метцингер только покачал головой.

Появилась участливая до вкрадчивости сестричка.

– Я сейчас вам вызову такси.

– Да, пожалуйста…

– Вот, ваше… – Маргарита Сауловна чуть не забыла «наполеон».

Шофер открыл дверцу, поручая Маргариту Сауловну кожаной прохладе сиденья. Они тронулись не сразу, она не могла решить, куда же ей ехать.

– Улица Гарая, четыреста… четыреста пятьдесят… нет, не помню. Я вам покажу.

Дом был новый, что указывало на благосостояние нынешних хозяев, а не тех, кому они наследовали. В его стенах не было ни пыльного сумрака, ни писанного маслом прадеда в полковничьем мундире, ни запаха, подобного тому, на который она жаловалась Метцингеру. Родственные объятья с целованием воздуха по обе стороны профиля: сеньора Лусия, дон Педро, Лола. Какой-то молодой человек так бы и остался вне поля зрения, если б не был представлен как жених Лолы.

– Мама, какая ты шикарная.

Маргарита Сауловна вымученно улыбнулась. Она говорила с дочерью позавчера, но не видела сто лет, а за сто лет много чего могло произойти.

Давыд Федорович, как оказалось, освободился раньше: Мельхиор был не в голосе.

– Ну наконец-то. Домой звоню – никого, я уже начал беспокоиться, – беспокойство за ближнего спасительным образом уживается с невниманием – к нему же. – Выглядишь превосходно. На такси доехала?

И, не дожидаясь ответа, продолжил разговор с Тони, которого провоцировал на прогерманские высказывания, считая всех аргентинцев приверженцами Гитлера:

– Нет, надо быть объективным, у немцев есть чему поучиться…

Этим шепелявым языком он овладел сносно, куда лучше, чем Маргарита Сауловна, на первых порах пытавшаяся говорить по-французски, но вскоре остатки французского были обглоданы начатками испанского, и в итоге она уже не знала ни того, ни другого.

Горничная выкладывала на блюдо торт, сеньора Лусия что-то рассказывала Маргарите Сауловне, у которой в голове стучало: «So ist das. Думаешь, обойдется, а когда-нибудь да не обходится. Не ходила бы, несколько лишних дней сберегла бы. Да хотя бы один этот вечер. Не надо было ходить. Главное – ни о чем не знать. Ничего не видеть».