Арена XX — страница 75 из 87

Собеседования были. Перед поездкой обязательная для каждого переаттестация на право высоко нести марку… Какому еще Марку? Какую только чушь не приходилось выслушивать. Это мне за то, что был освобожден от политэкономии. «Как называется орган английских коммунистов?» Казалось бы, ответ очевиден. Так нет, называется «Морнинг Стар».

«Плата за страх»[99] – было бы еще ничего. Плата за бесконечные унижения. Но когда охота пуще неволи. «Назовите государства Скандинавии». – «Швеция, Норвегия, Дания, Финляндия». – «Неправильно. Исландия. Финны скандинавами не являются. Как зовут первого секретаря компартии Исландии?» Один не растерялся: «Исландии – не знаю, а Израиля могу сказать». Рискованно, но понравилось. Такой не сбежит. Главная забота, чтоб не разбежались. Уедет симфонический оркестр, а возвратится трио.

Я получил расписание, несовместимое с жизнью, если жизнь это то, где прописан с рождения. «Отель “Герцог Мальборо” (неважно, я сочиняю), 17.30 отъезд в “Альберт-Холл”». К отелю «Герцог Мальборо» будут поданы автобусы с гигантскими стеклами, за такими видны отчужденные головки инопланетян.

Первой, кому я дал полакомиться планом гастролей была жена. Потом угощались родители. И как воруют сласти, так мать его утащила – незаметно спрятала, и больше я его уже не видел. «Не исключено, что в Лондоне тебе понадобится плащ, – деловито говорила она. – А ты знаешь, с кем будешь в номере?»

Я еще не знал, списки вывесят вот-вот. Приговоренным якобы стреляют в затылок без предупреждения прежде, чем исчерпан запас надежды. Не потому что так гуманней – их гуманизм – а потому что так проще. Поднявшийся перед началом репетиции на дирижерскую танцплощадку инспектор, помимо прочего, объявил, что такие-то не едут, и в их числе была названа моя фамилия.

А когда-то мать ждала, что мою фамилию назовут – и не дождалась. Судьба-дура перепутала, должно было быть наоборот. Иван-дурак тоже перепутал, сказав при встрече с похоронной процессией: «Носить вам не переносить»… В мозгу кружилась всякая всячина, но осью кружения была моя мать. «Сознание течет» – ответ на вопрос, о чем думает человек, когда играет. От репетиции меня не освободили, хотя назавтра будет репетировать другой – приглашенный на мое место внештатный счастливчик, он же штатный стукачок, благо «нужен глаз да глаз».

С больным, на котором поставлен крест, говорят о постороннем, о мелочах. Сосед за пультом испытывает неловкость. Шепчет обидное по адресу Петрушки, танцующего на краю сцены, а сам боится его как огня. Да еще момент такой, когда надо быть тише воды, ниже травы: бывало, и «с трапа самолета снимали» и прямо в приемный покой с инфарктом. Мне, правда, до инфаркта еще дожить надо. А отец уже пережил. Как быть? С веселым видом, как бы между прочим, бросить: «Все отлично, в Лондоне мне плащ не понадобится, и о смертельно обидчивых шотландцах можно больше не беспокоиться»?

Я решил по телефону ничего не рассказывать. Приду вечером, или вдвоем придем, когда мать уже вернется… А отец всегда дома. Шутит: «надомник», «артель инвалидов». («Как Марк Иосифович себя чувствует? Передавай ему привет». О маме никто не спросит.)

В перерыве не знаешь как себя вести, сходить в буфет или остаться за пультом – «учить партию»? Все так деликатно отводят глаза, как будто от тебя ушла жена. Кто-то утешил: «Ничего, ты еще молодой». Остальные, видя тебя, начинают с нарочитой заинтересованностью что-то обсуждать между собой. И вдруг ловишь на себе брошенный украдкой взгляд.

– Н-да… история, – дядя Исаак соболезнующе помолчал. – Я сегодня буду у твоих. Когда Лиля заканчивает?

– Понятия не имею.

Кагарлицкий не сказал мне ни слова.

На репетициях – как в дороге: те же четыре часа могут пролететь, оглянуться не успеешь, а могут тянуться, и конца-края им не будет. Надеешься: а вдруг Петрушка отпустит – а он как истукан: «Здесь стоны должны стоять, стоны… Грудью!.. Снова, пожалуйста… Уже лучше… Еще раз».

«Будет держать до победного», – бурчит сосед, всклокоченный седой человек с черными мефистофельскими бровями. (Выглядит как Иоганнес Крейслер, а сам играет «под себя». Типично.) Он настаивает на том, что заканчивать репетицию с гудком, как рабочую смену, это жлобство. Тебя, сукина сына, хорошо обслужили – оставь на чай.

Обедать не хотелось. Значит, еще не все кончено, потому что есть вариант: «схватить обеими руками хлеб, засопеть, сразу измазав пальцы и подбородок в сале, и жадно жевать…» – с такой же жадностью, с какой, придя домой, я схватил «Дар», чтобы свершить обряд очищения.

(«Дни были летные, спортивные, слепящие лазурью. Аэроплан – дельфин облаков. До моря далеко – взамен курортного прибоя языческое воскресное купанье в городских водоемах. За спиною у пилота пассажирка: из-под непривычного шлема выбился белокурый локон. Далеко внизу крестословица города, таким его увековечит аэрофотосъемка. Решето дворов, рыжая шевелюра кровель. Непредсказуемые зигзаги желтого вагончика – цвета помешательства. Зеленые кущи берут в обстояние поверхность воды, утыканную гусиным пером парусного спорта. А на реке баржа меряется силой с буксиром: гусеница против муравья, кто кого перетянет…»)

Решил съездить в спортивную школу (метро «Петроградская»), где за одной из дверей тяп-ляп игралось попурри в духе «сорвал Листа и вытер Шопена». Вот дверь отворилась, и потные девочки, которых сейчас могли любить только их родители, крупной солью посыпались в коридор и в переодевалку. Белоснежными их балетки не назовешь (для меня заповедная любовь к личинкам – тайна за семью печатями, я сам – личинка).

Жена говорила с преподавательницей. На Кларе Ивановне шерстяные ноговицы, тренировочный костюм, под ним ноющая спина. Она первой меня увидела: «Встречают», – и отошла. Я рассказал о главном событии дня.

– На Марата со мной поедешь? Я еще туда не звонил.

– Хорошо, – нерешительно, с интонацией «ну, если ты хочешь».

– Я могу и сам, просто…

– Нет-нет, поехали. Я думаю, они уже и так все знают. Мир не без добрых людей.

Несколько автоматов в ряд на подходе к метро. Совсем стемнело. Гудок в трубке прервался мгновенно, как будто у телефона дежурили. Мать волновалась, куда я исчез. Исачок еще днем звонил.

– Скоро приеду.

– Ты хоть что-нибудь ел, или твоя жена тебя не покормила?

Я вспылил:

– Когда она могла меня покормить, она с работы домой не возвращалась. Если у вас ничего нет, мы можем сперва пойти поесть и потом приедем.

Молчит.

– Ну так вы сейчас приедете? Папа спустился за фруктовым тортиком.

Когда мы садились к столу, то отец хотел налить по рюмочке, но мать сказала: «Вроде бы не с чего».

Исачок пришел, как и обещал. От котлет, разогретых с пюре, отказался:

– Спасибо.

– Спасибо «да» или спасибо «нет»? – спросил отец. – Но чай будешь пить с тортом?

– Чай не водка, можно и выпить.

На лице у Исачка сочувствие, понимание, в том числе и того, что случившееся – явление стихийного порядка, здесь ничего не поделаешь: «Ну что тут можно…».

– Обидно, конечно, – вздохнул отец.

– Не то слово – обидно, – сказал Исачок.

Мать насупленно молчала, ждала, пока мы кончим есть.

– Тебя от репетиций уже освободили? – спросил Исачок – для поддержания беседы.

– Да. Носков (инспектор оркестра со стальным немецким лицом, по-русски испитым) сказал, что до двадцать седьмого я в отпуске на ползарплаты.

– Тебе халтуру подбросят в Мариинском. Я уже разговаривал.

– Спасибо, – это относилось к съеденной котлетке.

Мать забрала тарелки и поставила чашки и блюдца. Во враждебном ее молчании было что-то, заставлявшее Исачка держаться очень настороженно.

– Может, с кем-то поговорить, какие-то рычаги использовать? – спросил отец. – С секретарем парторганизации? Сказать, женат…

– Разные бывают жены. Есть такие, муж, как вспомнит, первым делом побежит просить политическое убежище. Твоя, – имелась в виду моя жена, – якорь. Вот что, ребятки: делайте ребеночка. Я серьезно. Сразу станешь выездным.

Неожиданно моя обычно молчавшая жена сказала тихо:

– Я рабов рожать не буду, – стало слышно, как капает вода из крана. – Я рабов рожать не буду, – и встала. – В этой стране жить унизительно.

Еще более неожиданной была реакция моей матери. Она обняла ее за плечи и усадила – и еще с минуту держала руки на ее плечах.

– Скажи, Исайка, с тобой разговаривали?

Исачок несвойственным для себя движением, по-черепашьи, втянул голову.

– А что тут скажешь? Все молчат. Тему сторонкой обходят. Рабов, видите ли… Какие уж есть, мамочка.

– Ты не виляй, пожалуйста. Я не о том. С тобой говорили?

– Подумай головой, а не тем местом – со мной, с родным дядькой?

– Я знаю, что с другими встречались и расспрашивали о Юлике.

– Ну, наверное, я бы сказал вам. Как ты думаешь?

– Как я думаю? Поклянись Анечкиным здоровьем, что это не так.

– Твоя женушка совсем спятила? Да пошла ты!

– Люша…

– Я знаю, что говорю. Из-за тебя Юлика не взяли. Ты испугался.

– Марик, она спятила. То, что она говорит, имеет такое же отношение к реальности, как камень в почках к камню за пазухой. Послушай, принести тебе зеркало, чтобы ты на себя посмотрела? Ты же взбесишься скоро!

Он выбежал, сорвав с вешалки пальто, которое надел уже за дверью.

– Может, нам тоже уйти?

– Нет уж, ты оставайся, – сказала мать. – Что ты тут говорила? Ты мне это еще должна объяснить. Ты мне это должна еще хорошо объяснить.

Только потом мне стало известно: узнав, что произошло на репетиции, она помчалась на такси к Кагарлицкому. Открыла его новая жена – бывшая его студентка. Как-то они там уживались: и Эра Зиновьевна, и их сын, и теперь вот эта Наташа Кабанчик. Пользуются одним и тем же стульчаком, одним и тем же умывальником, одной и той же плитой. Зная мою мать, Александр Яковлевич без лишних слов вышел к ней на площадку. Он допускает, что стукнули. С ним самим встречался товарищ в директорском кабинете, расспрашивал, как да что, да можно ли полагаться. Он ответил: хороший парень, начитанный, альтист хороший. Не с ним одним разговаривали. Пусть лучше у Исаака спросит, Гуревича.