Арена XX — страница 76 из 87

Крохотное, как зернышко, сообщение о попытке угона самолета проросло. Когда-то такие, в пару строк, предвещали цунами. Хотя былых зубов нет, жевательный рефлекс тот же, приемы те же. Продолжение не заставило себя ждать. Долго ли, коротко они летели, но серый волк и говорит: «Абрам-царевич…»

Пересказывать как похищали самолет, чтобы сделать ноги в Израиль? Кузнецова приговорили к смертной казни через пулю в затылок, которая

нечаянно нагрянет,

когда ее никто не ждет…

А может, и врут. На самом деле во дворе тюрьмы выстраивается расстрельная команда в две шеренги, первый ряд стреляет с колена. В присутствии начальника тюрьмы, священника, адвоката и врача зачитывается приговор. Приговоренному завязывают глаза широкой креповой лентой, как на картине Ватто «Игра в жмурки». Даже сама мысль о смертной казни дика: это торжественно обставленное кощунство. Богоубийство. Ибо ведают, что творят, и потому нет им оправдания.

С Кузнецовым я впоследствии познакомился. Что-то перетаскивали и, пятясь, он прикрикнул: «У меня нет глаз на затылке!». Мол осторожно. А если б были – а Франко и Кремль так и не обменялись бы помилованиями?

Как пал Советский Союз? Рисунок трещин и трещинок, проступавший исподволь на величественном фасаде, возможно, со временем и сложится в единое целое: бородатое лицо – или рогатое лицо – мирового заговора. И правда, самоубийственно пренебрегли базовым принципом всякой тюрьмы: запором. Да еще касалось это не чукчи, воссоединяющегося со своим братом алеутом, а главного узника, содержащегося под кодовым именем советская общественность.

Семь тучных лет – ровно столько продолжалась третья эмиграция, единственная за всю историю государства им самим организованная. Две предыдущие происходили без спросу, равно как и последующая четвертая. Что это было? Попытка государства компенсировать идейный крах шестидесятых? Кормиться, экспортируя сырье, не новость, но в виде полезных ископаемых, а не в виде полезных человеческих особей. У меня нет ответа. Что было в восьмидесятые – понятно. Чего не было в шестидесятые – а если и было, то прямо противоположное тому, что должно было быть, – тоже понятно.

«Были и пятьдесят шестой, и шестьдесят восьмой годы, показавшие, что, подобно рейху, кайзеровскому или гитлеровскому, Советскому Союзу противопоказан второй фронт. Но в ситуации Советского Союза, унифицировавшего образ врага, второй фронт был фронтом внутриполитическим. А тут, казалось бы, тылы – что твои полезные ископаемые. Поэтому всегда существовала возможность пожертвовать кусочком идеологии. Так Венгрия обернулась правом на быт, пришлось поступиться всеобщей казармой. Чехословакия отрыгнулась еврейской эмиграцией – хроники текущих событий не поддавались лечению. И лишь Афганистан вызвал закручивание гаек: настолько уверены мы были в своем африканском роге. Но моя муза мне радостно шепнула (на сей раз она звалась Клио): «“Авганистанъ” из числа животных, не пригодных к дрессировке».

Это классическое объяснение. За неимением чего-то лучшего воспользуемся им, тем более что авторство теряется в такой толще страниц, что его можно приписать кому угодно, ничем не рискуя, – хоть самому себе.

В глазах метрополии эмигрантская волна это маленький белый барашек. Но те, кого эта волна уносит, ощущают совсем иное: с их отъездом земля («Зембля», Набоков) снова сделалась безвидна и пуста и покрылась тьмой. «Все лучшее сегодня в эмиграции, – писал один из генералов третьей волны. – Лучшие музыканты, лучшие поэты, лучшие художники». Специфическая самонадеянность третьей эмиграции основана на убежении, что пока там были мы, там было чему поучиться. Тот же «мочалок командир» объясняет историческую целесообразность еврейской эмиграции: они легко осваиваются на новом месте, сразу выучивают незнакомый язык, в отличие от нас (он имел в виду себя). Через своих евреев Россия обратится к человечеству с посланием: «Господа, коммунизм наступает на всех фронтах! Пока не поздно, создадим Интернационал Сопротивления!».

С годами я все меньше и меньше могу себе представить, как такое было возможно, но факт остается фактом: с конца шестидесятых в отсутствие фейсбуков, когда все, что двигалось, так или иначе фиксировалось, перед синагогой на Симхат Тора – «симхастейре» – собиралась тысячекратно разросшаяся Анечкина компания. То там, то сям посреди стилизованных еврейских хороводов кто-нибудь очень боевой размахивал бутылкой. Где-то скандировали: «Аллэ гоим мишугоим» – и для сомнительного баланса: «Аллэ идн инвалидн».

Пресекалось это сионистское безобразие спустя рукава. Милиция какое-то время призывала «не мешать молящимся», потом появлялось несколько машин с мусороуборочными щитами. Вроде бы никого не забирали. Неприятности в институте? Мне известен случай отчисления из консерватории, потом восстановили: была чьей-то дочерью. (Я, конечно, помню чьей, но я же не рапорт пишу.)

От консерватории до синагоги – один шаг. Знакомых – и ты, Брут… и ты, Брут… и ты, Брут… все мы брутья. «А может, мы тоже молимся», – сказал я стоявшему рядом. Тут он поворачивается ко мне: «А ну-ка пройдем», – и вывел. Через несколько лет «симхастейре» перекочует со двора синагоги в приемную ОВИРа.

Для подающих документы риск, я думаю, выражался в понижении иммунитета процентов на двадцать пять, что не шутка, когда и так-то живешь по законам джунглей, то есть по неписаным законам. Но коль скоро другое законодательство не предусмотрено и третья сигнальная система дело привычное, то степень риска осознается постфактум. В конце концов, какие-то простейшие правила в этой игре существуют: «да» и «нет» не говорить, губки бантиком не строить, у кого «форма допуска», тот в положении вне игры, уезжаем по семейным обстоятельствам (в нотариально заверенном приглашении так и было написано: зная гуманное отношение правительства СССР к вопросу о воссоединении семей, мы просим позволить имяреку воссоединиться с Ходжой Насреддином, проживающем на Бухарском рынке в Иерусалиме).

Еще одно правило, действовавшее недолго: надлежало возмещать «стоимость полученного образования», занимая деньги у родственников и друзей, которые Сохнут возвращал им едва ли не по курсу «Известий». Число желающих воссоединиться сразу возросло: это не то что довольствоваться клоком шерсти в девяносто долларов. В прейскуранте стояло: университет – двенадцать тысяч, «библиотечный институт культуры» – не помню. Хотели одним выстрелом убить двух зайцев. Материально поощрить выезд из страны и пополнить госказну… при помощи театральных денег! Абсурд. Еще больший абсурд: ощипывать Сохнут в пользу своих бывших подданных. Да еще в ожидании детанта. «Академический налог» свернули быстро. Детант это что-то очень действенное, почти как «десант». Волшебное слово. Произнес и сразу отыграл просранные шестидесятые[100].

Нам пришел вызов – «хинин в белом продолговатом конвертике». Само по себе это еще не значит, что ты болен. Происки врагов. А ты морально здоров и знать не знаешь никакого Ходжу Насреддина (что истинная правда). Теперь предстояло взяться за руки, зажмуриться: раз… два… – и при счете три бултыхнуться в ОВИР. На языке последнего, кстати, говорится не «вызов», а «приглашение». Вызов это когда набираешь 01, 02 или 03. А что, тебя ограбили? Нет. Ты болен? Нет. Твой дом охвачен огнем? Тоже нет.

«Вызов», «выезд», «виза» – все смешалось в доме Облонских. Мне оставалось считаные дни быть честным советским человеком, а не «как только таких земля носит». Мать сидит озабоченная (это не страшно, она всегда озабоченная), ждет, когда отец позвонит к своей матери. Мы с женой стоим у стенки. Важный момент.

– Муленька, – говорит он, – нам пришел вызов… Ну вызов, израильский. Нам надо кое что обсудить, мы к тебе подъедем.

Сейчас бабушка Гитуся – наш семейный ОВИР. Она первая должна написать и подписаться: «Я, Гуревич Гита Меировна, не возражаю против отъезда моего сына, Гуревича Марка Иосифовича, на постоянное жительство в государство Израиль».

Понятно, что они с Исачком заединщики (чудное слово), а как Исачок отнесется к возможности иметь брата в Израиле, уж можно не сомневаться. Но у всего есть оборотная сторона. В жизненный расчет бабушкой Гитусей брался только мир, заштрихованный еврейством. Исачок составлял львиную долю этого мира – но этого, не какого-то другого, как и дед Иосиф, как и она сама. Между нами и Богом поставлен завет, действительный из поколения в поколение – и для наших детей, и для детей наших детей, и оттого скреплены мы с нашими детьми иначе, чем гоим со своими. Дед Иосиф каждый день в урочный час припадал, зажмурившись, ухом к радиоприемнику, сперва к ламповому, потом к «спидоле», и позывные «Кол Исраэль» (вторая строфа гимна) были для него горящим кустом, откуда сейчас раздастся голос Бога. С гордостью говорилось, косвенно в укор матери, что он бы пешком пошел в Израиль, если б можно было. Он умер в пятницу вечером, не приходя в сознание после инсульта, случившего утром того же дня. Но бабушка Гитуся утверждала, что он был в сознании и «медлил со смертью», дожидаясь начала субботы. «“Всё, Йейсифке, шабэс ис до”, – сказала я ему. И тогда он закрыл глаза. Красиво жил и красиво умер»[101]. Как отказать после этого в разрешении на выезд?

Пять минут спустя телефонный звонок. «Дай мужа» – и дикий мат. Сказал и душу облегчил? («Ну и душа», – думаешь.) Исачок настаивал на том, чтобы отец приехал к нему, один.

– Я тебя к нему не пущу, – говорит мать. – Твое сердце мне дороже.

Сговорились на том, что я поеду тоже – «гуревичевская прогулка», как когда-то. Впустила тетя Женя. Поздоровалась. «Заходите», – она всячески подчеркивает, что посторонняя на этом празднике семейства Гуревичей: у нас в Смольном институте было по-другому… Анечке ее «смолянство» передалось, она была хорошо воспитанной маминой дочкой – не папиной.

– Есть будете? – спросил Исачок мрачно и, не дожидаясь ответа, сказал, что мы два сапога пара и нами крутят бабы как хотят. В этот раз не взяли, в другой раз возьмут. Вон Бида, был невыездной, а теперь… «Марочка больной, Марочка больной», – передразнил он мать. – А что тебе с твоим сердцем в том климате смерть… Ничего, она еще успеет за другого выйти, вот увидишь. В Израиле с бабьем недоём, все в армии служат. А уж тебя точно загребут, – меня, значит. – Повоюешь. Не посмотрят на твое брюхо. Что в него целиться одно удовольствие.