я, что ХХ век – навсегда.
Сбылось! Когда это произошло? Смотрите, тридцатого июля, за пятьдесят лет до моей демобилизации, Россия объявила мобилизацию, начался «некалендарный двадцатый век». Но это не значит, что девятнадцатый век кончился тютелька в тютельку накануне. Равно как из того, что двадцать первый век начался одиннадцатого сентября 2001-го, еще не следует, что двадцатый век кончился днем раньше. Века не пригнаны друг к другу так уж плотно. Это не могилы на кладбище «Гиват Шауль». Между веками возможны щели, у хронологии тоже могут быть временные пояса – неопределенной ширины. На это накладываются случаи индивидуального прочтения: для одного век кончился со Стеною, для другого – с паутиной, которой в одночасье порос земной шар. Двадцатый век Бродского кончился не раньше 28 января 1996-го. А кто-то и ныне там, в двадцатом веке, сетью не уловлен, вместо «русский» говорит «советский» и никак не может закончить эту книгу – ждет знака.
Ношение отцом кипы, декоративный кошер родительского дома и вообще сантимент, позволявший смешивать несуществующую расу с отсутствующей верой, – все это овевало и меня. Как нельзя однажды наесться на целый год, так нельзя однажды на целый год недоесть. Тем не менее в Судный день я теперь пощусь. В первый раз это было на Голанах. Ни в Йом-Киппур (дед Иосиф говорил «ёнкипер»), ни на тиша бэ-ав[121] в нашем полку не готовили. Для желающих «в открытом доступе» содержимое складских полок: консервы, галеты, компоты, вафли. Банки с фаршированной рыбой спросом не пользовались, радостей ашкеназийского галута сефарды не разделяли: «Рыба с сахаром».
В Йом-Киппур всеобщая и полная демилитаризация. Можно по пальцам перечесть тех, кто, как я, «на боевом посту». Иерусалим Судного дня – из которого выдернут штепсель – не стоил шестичасовой болтанки на перекладных. С равным успехом можно и на Голанах положить живот за други своя, иначе говоря, поститься.
– Ты и Свисо поедете со мной в «Маханэ Гилад», – сказал Шломо. – Ребята уже девять дней сидят, подмените их до воскресенья.
«Маханэ Гилад», образчик фортификационного гения британцев, являл собою бетонированную нору, где со времен Шестидневной войны валялялись затянутые в целлофан запчасти к списанным пулеметам «М-2». Туда же были беспорядочно свалены никому больше не нужные «раматы». («Бельгийская автоматическая винтовка “рамат”, 6 кило весу, наконец прислонена к стенке, шесть часов подряд, пока я добирался из части сюда, эта гадина висела на мне». – «Солдат с войны домой пришел…».) Кроме того за семью запорами хранилось что-то давно просроченное, но строго засекреченное.
В мире несть армии великия, ни малыя, ни белыя, ни красныя, ни коричневыя (не к ночи будь помянута), где бы не царил бардак. В ЦАХАЛе введена особая должность – «бардакист», весьма распространенная, если судить по частоте упоминаний. «Ата бардакист ата!» – кричал на меня Шломо («Ты, бардакист ты!»), когда оказалось, что в пяти вверенных мне укреппунктах я поменял одни пустые газовые баллоны на другие, такие же пустые. Вместо горячей шакшуки (яичница с овощами по-магрибински) израильской военщине пришлось жрать холодную фаршированную рыбу. «Люди плюются!» – сам Шломо родом из Адена. Я пытался оправдаться: «Послушай, Бен-Ами, мне такие дали, откуда я мог знать?» – «В следующий раз под суд отдам. Получишь две недели “не-выхода”, будешь знать».
Зато мне принадлежал патент перевозки яиц по гористой местности в открытом армейском грузовичке без ветрового стекла – мой «командкар» наверняка помнил еще Синайскую кампанию. Чтобы не жонглировать яйцами, надо их держать не на коленях, а плотно задвинуть в бардачок картонные упаковки, составленные одна на другую. И тогда яйцам, не знаю по какому закону природы, ничего не делалось.
Сидя в кузове, солдат-дурачок Свисо – а другие под началом расара[122] Шломо не служат – пустился в рассуждения о том, что волен не соблюдать пост, это, если я хочу знать, даже вменяется ему в обязанность Бабой Сали[123]: обессиленный солдат не может сражаться. На Свисо были красные ботинки[124].
– Смело постись, тебе нечего терять.
– Нечего терять, да? А если мне «зайн» отрежут?[125] Вас, русских, здесь не было в шестьдесят седьмом. Знаешь, как «сурим» (сирийцы) наших пленных убивали? А знаешь, что у них изо рта торчало? Не хочешь, не ешь. Только Баба Сали, я думаю, тебя поумней. Бен-Ами, а что ты скажешь?
– В армии я не пощусь, – сказал Шломо, – поэтому в Йом-Киппур я всегда дома.
Он и так каждый вечер дома – до Тверии отсюда сорок минут. У него сильно потасканный «форд-эскорт» израильской сборки, в котором – как я в тексте – он постоянно что-то исправляет. По пятницам я с ним доезжаю до Тверии, чтобы быть подхваченным другим попутным ветром. Шломо страдает унтер-офицерским комплексом: разбирается во всем, на все у него есть ответ. Его послушать – что приходится делать волей-неволей, поскольку в дороге у него рот не закрывается – он любого заткнет за пояс. Голда, конечно, умная женщина, но если б она спросила его, то он бы ей сказал: «Знаешь, Голда, вы, ашкеназим, не знаете арабов, а мы их знаем». Мне почему-то вспомнилось недавно прочитанное: «Ты, братец, сер, а я, приятель, сел».
Машина в последний раз взбрыкнула, на этом наше родео закончилось.
Из палатки высунулась заросшая физиономия.
– А мы уж думали, что вы не приедете.
Их было четверо, резервистов, дожидавшихся смены, больше похожих на геологов, чем на солдат. Они побросали в «командкар» давно сложенные сумки.
– Вам еще осталась курица с рисом.
– Не забудьте в воскресенье поднять флаг, – сказал Шломо. – В воскресенье уже прибудут новенькие, пойдете домой.
Считается, что срочников одиночество травмирует, их нельзя отрывать от коллектива. «Мне хорошо, я широта», в кои веки можно поваляться с книжкой, да еще когда цветник редуцирован до одного-единственного цветка по имени Свисо. Последний маялся отсутствием себе подобных. Нули в сумме своей что-то все-таки дают, количество переходит в качество. Это я всегда избегал арифметических действий с нулем, полагая, что пустота не знает количества, почему для меня бесконечность вселенной – вопрос излишний.
Свисо обнаружил – методом тыка – что можно по рации слушать «Галей ЦАХАЛ»[126].
– Только в трубку слушай.
«Придурковатый тип, кивая склоненной к наушнику тупой своей башкою, то и дело подавал голос: “Хо-хо! Держи карман шире… Так он к тебе и приехал… Да что ты говоришь?..”»
Но и я со стороны выглядел не лучше: лежит человек с книжкой, вдруг принимается хрюкать. А человек тем временем читал: «Ты умер как солдат, как фашист, как христианин». Комедия гражданских похорон не блещет выдумкой. Мои бренные останки напутствовали бы: «Ты умер как солдат, как гуманист, как еврей». «Солдату» везде первый почет.
Я почитал немного – это были «Дневники» Чиано (Paris, YMCA-press, нет садового ножа, чтоб разрезать страницы). Потом еще повоевал со спальным мешком, который препятствовал моему желанию повернуться на бок, словно говоря: только вместе со мной.
Мгновение ока, и понимаешь, что наступило утро. Всю ночь я занимался перлюстрацией снов, которые суть письма. Но доказательств этому нет, разорванные конверты на земле не валяются, от силы – доставленный последним, и то со слепой машинописью внутри. Ибо для снов пробуждение «смертии подобно». Они засвечиваются, как только приоткрываешь веки на первый, неуверенный еще стук дня.
«Под утро ему приснилась зыбкая, как инопланетянин, фигура с поднятыми руками. Голос, сдавленный микрофоном в глас, рек: “Об одних скажут: последний прохвост. О других наоборот: прохвост он был не из последних. Будь то блудник, скопец, отец, скупец, домашний тиран, расточитель, юродивый, турок, игрок, мужеложец, клятвопреступник, любостяжатель, вор, перекати-поле, Петер Лорре, пожиратель младенцев, убийца, мудрец, святой – каждый из них способен быть большим писателем. Только не трус”. “Не трус… не трус…” – эхом прокатилось в горах. Тут он вспомнил, что сны посылаются человеку небом. И, как утверждает Маймонид, если слова в сновидении ясны и отчетливы, а говорящего не видно, значит, произносил их Бог».
Как бы я хотел это написать! Чтобы это был сон. Но это не сон.
Я не соблюдал Йом-Киппур в том, что касалось душа. Хотя омовения в этот день нельзя совершать ради удовольствия, а какое тут удовольствие – из теплого спального мешка под холодную струю. Я и так провалялся до двух – с «Дневниками» Чиано. Не ешь, так и не встаешь.
Свисо, не знавший, чем себя занять, демонстративно чавкал шоколадным батончиком, строя блаженные рожи.
– Свисо, Баба Сали все видит, это грех, что ты делаешь. Русские, они тоже евреи.
Ему стало стыдно, он попросил прощения.
– Юлий, извини, пожалуйста.
Я протянул ему руку.
Единственная буква, которую он знал, была «зайн». Таких, как Свисо, посылают на курсы, где девочки с приколотыми булавкой тремя сержантскими полосками на закатанном выше локтя рукаве учат их писать: «Ам Исраэль хай» – «Народ Израиля жив».
– Послушай радио.
Ему неинтересно. Сегодня песенок нет. Разговоры по душам, интервью с писателем, рассказ старого киббуцника, как в Йом-Киппур врач из их киббуца был вызван к заболевшему ребенку в арабскую деревню, а на обратном пути его застрелили, и как потом все вместе, и арабы, и евреи, его хоронили.
Это было 6 октября 1939 года. В этот день тридцатишестилетний граф Чиано сделал такую запись:
«Усилились слухи о предстоящем германском нападении на Бельгию и Голландию. Информация такого рода поступает из разных источников, вследствие чего заслуживает серьезного к себе отношения. Однако я должен отметить два обстоятельства: первое – я не получал на этот счет никаких сообщений из Берлина, и второе – Гитлер и Риббентроп всегда исключали возможность нападения на «нейтралов» по моральным и техническим соображениям. Однако, учитывая прошлые события, приходишь к мысли, что все возможно. Муссолини не верит в вероятность такого нападения, но полагает, что в этом случае действия немцев встретят всеобщее осуждение и вызовут в Италии такую волну ненависти, что над этим следует задуматься».