рузом лежат на нас… И не дают нам покоя… И сжигают нас во сне и наяву, и обливают нас нашею кровью и кровью наших любимых, и отнимают у нас детей, и насылают болезни и тьму на родителей — дотоле, доколе мы не осознаем их, грехи поколений, и не взмолимся: отведи тьму от меня и от всего будущего рода моего! Не дай роду, Божья Мать, закончиться на мне! Пошли мне наследника! А мне, знаешь, Божья Мать, Дева Мария, все равно, от кого он родится, от Ивана или от Кима. Я люблю их обоих, и от любого из них я с радостью, с чувством великого счастья понесу семя. Мой бесплодный живот! Он высох. Он жаждет жизни и новой, толкающейся в меня изнутри крови. Реки крови текут, когда люди убивают людей; и реки крови текут в нас, перетекают из мужчины в женщину, чтобы женщина зачала и родила. Я тоже зачала когда-то! Но Ты, Божья Мать, рассудила верно: сыну разбойника нельзя было явиться на свет. Я хотела любви, и я ее получила сполна. Вдвое больше получила я, чем Тебя просила. И теперь прошу я Тебя, Дева Мария, — дай мне ребенка! Сына — дай! И, когда я рожу сына, я схвачу его на руки и убегу с ним от этого жестокого мира. В горы. В Пиренеи. В одиночество. На Соловки. В Иокогаму, туда, где дышит и шевелится соленый синий океан. Я убегу от злого мира, от людей, что заставляют меня убивать, от людей, обучивших меня следить, шпионить и причинять зло; убегу далеко, и они не найдут меня вместе с ребенком моим. Ты же, Мария, бежала когда-то с Сыном Своим в Египет! Я убегу от тех, кто распинает и насилует меня, туда, где только свет и море, где солнечная вода и сладкие апельсины в густо-зеленой глянцевой листве, где не разбиваются о землю самолеты, где не взрываются зданья, где я буду тебя, о милый нерожденный ребенок мой, купать в теплом море, давать тебе теплую сладкую грудь, танцевать с тобою — у кромки прибоя — медленное, нежное, сладкое, как манго, фанданго… И розовые фламинго будут грациозно подходить к нам, поджимая ноги, и клювами целовать тебя, сын мой, в светящееся темя, в светлый и нежный затылок…
Мой дядюшка, мой важный генерал Рудольф фон Беер сегодня позвонил мне, из своего дальнего далека, собственной персоной. И представьте, он беспокоился об этой стерве. О Марии Виторес. Он спрашивал, как ее успехи. Как ее первое дело. Состоялась ли первая акция, как завершилась, успешно ли. Я проинформировал его скупо и точно: не волнуйтесь, дядя, ваша подопечная показала класс. «Зачем тебе нужен был этот чудовищный, абсурдный взрыв в Токио? — печально спросил он меня жестким, хрипло-режущим, как у говорящего попугая, далеким голосом. — Нелогичное деяние. Неапостольское. Если ты мне объяснишь сей акт, я буду крайне рад». Кажется, фон Беер не столько сокрушался о народе, погибшем в токийском метро, сколько искренне пожалел мою стервочку. Потому, что ей, видишь ли, пришлось пойти против христианских максим.
«Вы не понимаете, дядя, — терпеливо, как ребенку, по слогам сказал я ему в трубку. — мне нужен был этот взрыв. Мне! Я в перспективе сильно опираюсь на Восток. Ультралевый Восток и ультраправый Восток — это почти одно и то же. Правые японцы клянутся убить всех, кто помешает им вернуть на трон Светлейшего Императора. Левые — уничтожить всех, кто будет мешать делать на Востоке царство всеобщего равенства, братства и справедливости. На самом деле они все втайне ждут владыку из России, и чем он мощнее будет, богаче и жесточе, повторяя архетип всех восточных владык, тем быстрее и с удовольствием они ему подчинятся. Я пытаюсь играть роль такого владыки, поймите! А что касается моей крошки… — Я помолчал. — Мария преодолела себя. Ей нужно было преодолеть себя. А мне нужно было ей помочь. Невозможно же всю жизнь прожить с розовой повязкой на глазах. Мир гораздо проще и жесточе, чем она себе представляла. Она впервые прикоснулась к настоящему делу людей на земле. Люди только и делают, что убивают друг друга. И получают за это деньги. А она думала — наоборот. Любить и быть нищим! Христос в юбке! Танцующий Христос! Я протер ей глаза, только и всего. Шучу, дядя. — Я стал серьезным. — Мне нужен был взрыв этого газа больше, чем японской секте „Аум“, спятившей на препровождении народа в мир иной, к Бонпо-Будде, в край безбрежной нирваны и лучезарного сомати. Кстати, „Аум“ сотрудничала с „Красной Японией“, вы знаете об этом?» — «Тебе заплатила „Красная Япония“?» — без обиняков спросил старик. «Разумеется, как вы догадались». Я был чересчур любезен. Я даже назвал ему сумму, хоть это и негоже было говорить по телефону. Мои телефонные речи могли прослушиваться и прослушивались, скорей всего. Пеленг, теперь у спецслужб это было просто. И все же я рискнул. Я был доволен Марией. Мне хотелось передать торжество и злорадный праздник моей души тому, кто там, за океаном, строго, молча, хрипло дыша в трубку, слушал меня.
Военная косточка, старый служака. Ты все знаешь о вражде людей. Ты, потомок тевтонов и германских наци. Да ведь и я, в некотором роде, их потомок тоже. Понимаешь ли ты, чем я занимаюсь? Чем занимаются мои люди? Ты догадался: сейчас все продается и покупается. Продается и покупается война. Чужие жизни. Чужие смерти. Существование целой страны можно продать и купить. А потом продать снова. И сделать на этом хорошую выгоду. Все дело в выгоде, господа! Деньги — мерило бытия! Вы разве еще не все это поняли?
«Ну что ж, племянник, до встречи, пока, — проскрежетал старик. — Если надумаешь дать своей работнице отдохнуть — присылай ее сюда. Я найду ей здесь, в Школе, койку и харч. У нас ведь тут красивые места, между прочим. Зимой — лето, в заливе вода как парное молоко». Я хохотнул в трубку: «Вы не влюбились ли часом?» — и добавил про себя: старый хрыч, курочек пощупать любит. И подумал зло, жестко: я тоже, здоровый, сильный, молодой, буду когда-нибудь старым хрычом, и тоже влюблюсь в молодую, и буду волочиться за пахнущей юными духами юбкой, и пялиться на юный горячий танец. «Нет, я не влюбился, — отчеканил фон Беер. Его английский резал мне уши. — Я просто подозреваю, что ты к ней клеился, а она тебя отшила по всем правилам, сковородкой по башке, племянничек, и теперь ты будешь ей мстить, мстить работой, заваливать ее опаснейшими заданиями, заставлять работать на износ, до тех пор, пока она не свалится или не проколется, и ее не пришьют где-нибудь в темном углу, на людном перекрестке или, может быть, в воздухе, в брюхе летящего в Африку или в Сингапур самолета». — «Ее могут запросто пришить в летящем в Африку или в Сингапур самолете, как обыкновенную жалкую заложницу, — улыбаясь, кинул в трубку я. — Не волнуйтесь так о вашей ученице. Она способная. И нахальная. И сильная. Она выдержит мой ритм. Она привыкла вкалывать на сцене и в репетиционном зале, у нее выносливость как у лошади Пржевальского. Всех благ вам, дядюшка… и красавице Аргентине также». Я положил трубку. Черт побери, как этот родственничек говорлив! Старость — не радость. Словесный понос. Недержание мочи. Ночной энурез. Отчего он так печется о Марии? Отчего эта красивая молодая волчица всех так сразу подминает под себя? Ну ничего, я сделаю на ее красоте, на ее пресловутом артистизме свою игру. Я ей в лицо сам сказал, какую!
Танцы, танцы. Все на свете есть танец. Бредовый, страшный танец, и вся штука в том, чтобы его искуснее станцевать — стремительно там, где надо торопиться, медленно и плавно там, где удовольствие надо растянуть. Я завязывал под горлом под белым крахмальным воротничком новой итальянской рубашки черный галстук-бабочку от Фенди, как вдруг, запыхавшись, стреляя глазами, ворвалась горничная Галочка, прижала лапки к груди, к кружевному белоснежному фартуку, залепетала:
— Аркадий Вольфович… Аркадий Вольфович!.. Там… там…
Я повернулся от зеркала. Измерил Галочку вдоль и поперек ледяным взглядом. Ко мне никто не смел врываться без доклада, просто так, суматошно. Куда глядели бодигарды? Галочкины глаза, и без того большие, превратились в два черных огромных блюдца.
— Извините, пожалуйста, там… там Ким Метелица пришел! Он… ворвался… прибежал… он весь… избитый, кажется… На него кто-то напал…
— Галя! — Я впился в нее глазами. — Прекрати истерику! Ким вооружен?
— Не знаю… Кажется, безоружный…
Так, черт бы взял моих работничков, с кем же он ночью подрался? Если с милицией — дело неважнецкое. Придется сильно откупаться. Если менты коррумпированные — на сделку легко пойдут, все можно славно уладить. Если идейные — дело сложнее. Хлопот мне с моими людьми! И дорого же я им плачу за их блестящий профессионализм! Такого Кима потерять…
— Где он?
Галя растерянно показала на дверь и рассеянно поправила белую накрахмаленную оборку фартука. В ночной клуб нельзя собраться, отдохнуть… поиграть на бильярде… пострадать над рулеткой!.. Только хочешь расслабиться…
В комнату уже входил Метелица. В мою спальню, в святая святых — мой наемный киллер, мой слуга, моя купленная вещь. Я смолчал. Испепелил его глазами. Прожег насквозь.
Я не узнал подобранного, всегда подтянутого, бодро-насмешливого, бравого Метелицу. Передо мной был человек-тряпка. Человек-руина. Казалось, с него сыпалась пыль. Он был одет, но мне показалось — с него кожа сползает клочьями.
— Ким! Что с тобой?
Он сделал шаг ко мне.
Сделал шаг — и упал.
Упал, цепляясь за стул. За край кресла. За край моего письменного стола.
И перламутровая раковина с Мальдивских островов, которую я привез домой недавно — мне ее подарила бойкая мальдивская проститутка-туземка на память об одной безумной ночке на берегу звездно-искрящегося, теплого как глинтвейн моря, — упала со стола на пол и разбилась вдребезги. На тысячу кусков.
— Арк! — Его крик пулей впился мне в грудь — я даже пошатнулся. — Арк! Все пропало! Я убил его! Я… Я проткнул ему глаз! Он теперь слепой! Он…
— Кто?! Кто на тебя напал?! Кого ты убил?! Отвечай! Не тяни кота за хвост!
Я подскочил к нему. Зло затряс его за плечи. У него вся морда была в синяках. Вся рубаха — в крови.
— Арк, я ударил его страшно… Таким ударом обладатели Зеленого пояса убивают врага… Так ударить… Я… Я с ума сошел, Арк… Я вообще сошел с ума, Арк!.. Убей… — Он пополз ко мне по полу на коленях. Рванул рубаху на груди. Под ребрами виднелись синяки, кровоточащие ссадины. — Убей меня! Я не хочу жить!