И Мария схватила Ивана за руку. Поглядела на него расширенными глазами.
— Ванька! — крикнула она сумасшедше. — Ванька, ведь это сделала я!
Рядом с ней валялся на земле мальчишка-негр. Тот, с клетками, продавец птиц. Или — другой?.. Мария не знала. В клетках клекотали, чирикали, кричали птицы. Она села на корточки и перевернула мальчика лицом вверх. На груди у него, под курткой, струилось липкое, темно-багряное. Мария протянула к Ивану испачканные липкой кровью руки.
— Машка, ты с ума сошла! При чем тут ты?! Бежим!
— Dios, — беззвучно сказала Мария, сидя на корточках перед убитым осколком продавцом певчих птиц. — Ванька, тот, наш, мир кончился… Это я сделала, я, я тоже… Моими руками — тоже… Я убила его… Это я…
Он, схватив ее под мышки, оторвал ее от мальчика и потащил, поволок прочь.
— Скорее! Никого ты не убила! Мара, Мара…
Она, в своем белом платье, в том, в котором танцевала сегодня болеро, запачканном кровью, в темной как смола ночи, билась белым голубем в руках у Ивана, тащившего ее прочь, прочь — скорее, скорей, лишь бы прочь отсюда, в укрытие, в безопасность.
— Мара! — крикнул он отчаянно, подняв голову. — Дом рушится!
И все, бегущие в панике прочь, на миг обернулись, задрали головы, и из всех глоток вылетел вопль ужаса. Огромная башня рухнула, заваливая обломками тех, кто не успел убежать далеко. И Иван закрыл Марии глаза рукой.
— Марочка… ну я тебя прошу… ну шевели ножками… скорее!..
Они бежали, чувствуя спинами дыхание пожара, вдоль набережной к остановке автобуса, хотя какие могли быть автобусы во время карнавала, и все же там мог быть транспорт, какой-нибудь старый грузовичок, какое-нибудь завалящее такси, какой-нибудь парнишка с велосипедом, у Ивана с собой были деньги во внутреннем, заколотом булавкой, кармане пиджака, доллары, целая пачка, и он мог бы выкупить у обалдевшего паренька его велосипед, отвалив ему за него стоимость машины, — лишь бы сейчас, скорее, добраться до отеля.
— Мара!..
— Это я, я сделала это все, Иван…
«Она сошла с ума, вот еще беда, мне надо дать ей лекарство, — обреченно, зло подумал он, завидев вдали, у парапета набережной, чью-то сиротливо кинутую машину. — Сильнодействующее… успокаивающее. Вот тачку Бог послал! Если хозяина у машины нет — я угоню ее. Я взломаю дверь и угоню машину к черту, и довезу Марию до отеля. А там — собираться. Быстро. У нас билеты на завтра, ну и что, улетим сегодня. Первым же рейсом до Москвы. Пока никто не успел очухаться и не отменили авиарейсы через океан».
Взламывать и угонять машину ему не пришлось. Под парапетом, сгорбившись, сидел хозяин машины, маленький смешной креол, кудрявый, весь седой, с горбатым носом, похожий на попугая. Он, вскинув к подбежавшим трясущееся, зареванное лицо, пьяно каркнул что-то по-испански. Иван прожег его насквозь сумасшедшим, единственным глазом, дернул из кармана долларовые бумажки, сунул ему в лицо, крикнул по-английски:
— Hotel «Parana», please! Quickly!
Я собрался наспех. Мария сидела в отельном кресле, ничего не соображая. Смотрела прямо перед собой, тупо, невидящими глазами. И все повторяла: «Это я, я одна, я это сделала, я».
Какое лекарство я ей дал? А пес его знает, какое. Я по-английски объяснил дежурному по этажу: плохо сударыне, успокаивающего, сердечного, показывал на сердце, на голову, морщился. Дежурный понял мой примитивный английский. Принес мне маленький пузырек, капли, и упаковку таблеток. Сказал: «Сильнодействующее. Осторожно. Всего одну таблетку вашей супруге». Супруга, черт бы ее побрал, супруга. Умалишенная девчонка. Хлопоты с ней одни. А может, мне действительно сменить партнершу? Да, Мара гениальна, но ведь с гениями и забот невпроворот, кощунственно, ненавидяще подумал я. Может быть, ты и правда, Иван Метелица, бесподобный Иоанн, с ней устал?
Это таблетка. Таблетка подействовала на нее. Она будто застыла, глядела прямо перед собой, сидела в кресле неподвижно, ни на что не реагировала. Только губы ее шевелились. Она все повторяла: это я, это я. Ну пусть повторяет, подумал я со злостью, пусть лепечет что хочет. Сейчас я вызову такси, и мы домчимся до аэропорта, и там — ближайшим рейсом — через Атлантику. Да через что угодно. Если самолеты не летят из Буэнос-Айреса на Восток — к черту все, полетим на Запад. Через Тихий океан. Через Австралию. Через Шанхай. Через Пекин. Через всю Сибирь. Долетим же все равно.
Господи, до чего же я ненавидел ее тогда! Застывшую, как истукан. Повторявшую глиняными губами: это я, я это сделала.
Такси, что я вызвал к отелю, прибыло через час. Улицы Буэнос-Айреса были запружены народом. Над городом повис серый тяжелый дым. Было трудно дышать. Серая пелена застлала звездное небо. Из-за стекла машины, из-за затылка угрюмо молчащего шофера я смотрел на город, где нам довелось испытать величайший триумф и сильнейший страх. Почему Мария, неотрывно глядя в пространство, неведомое мне, все повторяет и повторяет ледяными губами: это я, это я, я одна сделала это?
Гул самолета. Самолетный гул.
Меня сейчас вырвет. Я не хочу самолетного гула. Я не хочу гибнуть внутри самолета, в тесном и вонючем самолетном брюхе. Эй, задержите рейс! Знаете, сюда, в салон, в головной или в хвостовой, это все равно, уже подложили взрывчатку!
«Вы знаете, кто это сделал, госпожа Виторес?.. Ответьте…» Я, я, я одна это сделал. И только я. Я одна.
Он насильно погрузил меня в самолет. Он втащил меня по трапу за шиворот. Он втолкнул меня в салон, окрысившись на стюардессу: «Не видите, моей жене совсем плохо! Она накачана лекарствами, она же ничего не соображает!» — силком усадил в кресло, просто вмял в него, как вминают творог в тесто русской ватрушки. «Моей жене». Так и не удалось нам обвенчаться в Буэнос-Айресе, как мы хотели. Значит, Бог этого не хочет. Не хочет нашего венчанья. Не хочет нашей свадьбы. А чего Бог хочет?! Бог хочет, чтобы этот паршивый вонючий самолет, в желудке которого мы болтаемся, как непереваренные куриные кости, внезапно взорвался, и огонь вырвался наружу, и все мы в мгновенье превратились в пепел?!
«Мара, ну что ты, опомнись, что ты кричишь, рядом же с тобой люди летят…» Глаза Ивана гневно блестели. Я зажимала себе рот рукой. Я не смогла переодеться в отеле, я так и летела в Россию в этом белом платье с оборками, похожем на пышную чайную розу, заляпанном кровью того парня, негра с птичьими клетками на груди и на плечах; и я не выпустила там, на набережной Буэнос-Айреса, ни одной птицы из клетки, а где моя колибри, где колибри, Господи?! У меня была маленькая ручная птичка. Величиной с наперсток. И вот ее больше нет. Верни мне мою птичку, Бог!
Молчит.
Верни мне мою любовь!
Молчит.
Только гул самолетного двигателя. Огонь вырывается оттуда, из-под хвоста самолета, железного зверя. Если огонь прекратит вырываться — самолет вверх тормашками упадет в океан. Мы сейчас летим над океаном, и, если мы упадем в темную синюю воду, через стекла иллюминаторов я, ловя ртом последний воздух, увижу рыб. Они будут проплывать мимо нас, пялиться на нас через стекло равнодушными, потусторонними глазами.
Ким, я так люблю тебя! Ким, ты слышишь, я люблю тебя! Где ты! Ким…
От гула меня тошнит. Гул выворачивает меня наизнанку. Теперь я знаю — это не беременность. Это я плохо переношу самолет. Эй, стюардесса, принеси мне целлофановый мешок, чтобы, когда меня вырвет, мне не запачкать ваше роскошное самолетное кресло! Спасибо, вы очень милы. Почему у меня на платье кровь? Это просто пиранья, пиранья в вашей проклятой аргентинской реке укусила меня, да не съела меня до конца. Нет, это в танце партнер проткнул меня ножом, а нож оказался картонный. И вот теперь горько плачу я. Стюардесса, воды! Виски с содовой!
Кто погиб там, в самолете, пронзившем каменный шалаш на набережной? Кто взорвался? Это тот, кто хотел со мною кататься на яхте по морю, на яхте, что стоит на приколе в Иокогамском порту, взорвался и сгорел дотла, разбился в прах. Он самоубийца, он камикадзе. Все мы, стюардесса, камикадзе! Мы — племя самоубийц. Разве ты не видишь, девочка, что врагов больше нет? А если нет больше врагов, то кого, по-твоему, надо уничтожать?! Верно — себя. Ты себе — первый враг.
Гул ширился и рос, и я сходила с ума от гула. Сбоку я чувствовала тепло Ивана, жар его руки. Стюардесса заботливо прикрыла пледом кровавые пятна на моей белой юбке. На меня косились чужие глаза. Я отвернулась. Это я, Господи, это я сделала все это, прости меня, если Ты можешь.
Разносили коньяк. Иван поднес мне коньяк в широком бокале, нагрев его в ладони. Я выпила, и меня вырвало прямо на мое белое лебединое платье.
Сегодня их шоу в Лужниках. И сегодня же мне звонил человек, в руках которого сходятся нити новых смертей.
Почему я занимаюсь смертью людей? Почему смерть тысяч людей — моя профессия? Потому, что мир дошел до обрыва. До пропасти. А ему надо ведь идти дальше. И он не знает, куда идти. А пропасть он не может перешагнуть. И я, вот этими, своими руками, подталкиваю, толкаю его к пропасти: прыгай! Падай! Вот твоя дорога!
Мы все — актеры в театре господина Танатоса. И зрители — тоже все. И с ужасом глядим друг на друга, и дрожащими губами спрашиваем друг друга: «Я ли, Господи? Я ли?.. Или — не я?..»
Все мы. Все — до единого.
И невинное дитя. И домашняя хозяйка. И крутой бизнесмен, слюнявящий истертые баксы у банковской стойки. И танцовщица на сцене.
Эй, танцовщица на сцене, как ты там?! В самолете трясешься?!
Ничего, скоро все для тебя кончится. Все.
Или — только начнется?
Если будешь со мной — для тебя все начнется. Нет — пеняй на себя.
А хорош был нынче утром мой киллер, когда я припер его к стенке, а он швырнул мне, как собаке швыряют кость, пистолет, из-под трусов выдернутый! Я мог запросто уложить его там, на даче Пирогова, одним махом. Без хлопот. Я ж тоже его ненавижу. Как и ее. Но к ним я обоим как-то привык. Нужны мне они. Оба.