– Красиво! – задумчиво проронил Вадим, с трудом стягивая с ноги мокрый сапог.
– И попали мы сюда… Ребята! Все обзавидуются! Закрытая река – двойной заказник по сёмге и по агатам. Только местным можно. Их территория, они тут испокон веков живут. А так… мышь не проскочит! Стерегут.
Так что, Виталий, хватай спиннинг – у тебя есть шанс поймать Царь-рыбу. Хотя Астафьев наплёл… сёмги такого размера не бывает.
– Подожди, Андрюх! Это всё эмоции, причём, мягко говоря, необоснованные. Понимаю – эйфория – ясность появилась. Так донеси до нас. Вместе порадуемся! – Колька глядел как-то по-особому, зло, с прищуром. – Рыба – это хорошо, дальше-то что?
– Я понял так: шесть дней хода, ну, может, семь, Светлая впадает в Индигу. Индига – большая река. Мы выплываем почти у устья. Там деревушка – Выуч… какая-то, не вспомню сейчас название. Но она – никакая – пара домов, и всё. А вот дальше, вниз по Индиге, полдня хода – посёлок с оригинальным названием Индига. Там – всё – почта, магазины и даже местный аэропорт. Живём, братва! Почти выбрались!
– Ну… По этому поводу… – Виталий подхватил фляжку и принялся разливать по кружкам. – Ещё бы дед оклемался, и всё вообще бы было в ажуре.
Вера легла не раздеваясь. Ягушку не сняла, только чижи.
Полог завесила, словно старалась этой застиранной простынёй отгородиться от всего плохого.
Свернулась калачиком. Слушала деда. Тот хрипеть начал. Хотела пойти позвать того взрослого – Андрея, но дед перестал.
Подошла, послушала – вроде дышит ровно.
Она уже смирилась с тем, что дед умрёт. Все вокруг неё умирают. Опять одна.
Сначала родители.
Она маленькая была. Помнила только, как с тёткой на берег моря встречать ходили. Идти было тяжело – песок и плавник белый, вросший в этот песок, – переступать приходилось, перелезать через коряги. И ветер всё время с моря дул. Брызги с воды…
Рыбу они ловили. Сети на море ставили, загоны. Утонули.
Тётка к себе взяла. Вдовая. Пьющая.
Три года с ней прожила. В школу в посёлке ходила. Там два класса – для совсем маленьких и для тех, кто уже читать умеет. Хорошая была школа и учительница хорошая.
Умерла тётка. Пожелтела вся, и живот раздулся. Кричала очень перед смертью, ругалась…
В интернат отдали. Не хотела. Уже срослась с посёлком, родным стал. Всех знала, каждую собаку… Отвезли. Серый день был. Дождик. Вертолёт прилетел…
Интернат в разрушенном монастыре располагался. А ещё раньше, говорят, там сумасшедших держали. Свозили со всей области. Теперь вот их, сирот… Заброшенное место. До Пинеги километров двадцать. Продукты на грузовике привозили.
Вот там было плохо. Русские ребята хороводили.
Подружек не было. Как-то там не дружили… Выживали.
И есть всё время хотелось. Но это не главное.
Было ощущение надобности проживания времени. Так в тюрьме, наверное… Просто надо было перетерпеть, дождаться конца срока. А детские годы длинные. Куда длиннее, чем у взрослых.
Она и не знала, что у неё дед есть. Он потом объявился. Забрал.
А пока хлебала полной ложкой.
Поначалу её не трогали. Худая была, маленькая. Только били.
Изнасиловали первый раз, когда уже четырнадцать исполнилось.
Нет, она знала, что девчонок насилуют, особенно ненок. Русских не всех… Открыто было. Даже позорным среди девчонок не считалось. Словно игра такая. Жестокая, но игра. Перетерпеть надо. Ведь со всеми так… или почти со всеми. Это как месячные… неприятно. Тут важно другое…
Заводилой у них Ванька Ухо был. Паренёк злой, дерзкий. Красивый даже, если бы не одно ухо оттопыренное. Но он внимание на это не обращал, ему вообще всё пофиг было. Даже тех, кто сильнее его, не боялся. В драке сумасшедшим становился – в крови весь, а лезет и лезет, остановиться не может. Его побаивались.
Их тогда четверо было. Подошли. Ванька сквозь зубы слюной цикнул. Разложили на столе. Она особо и не сопротивлялась. Так… для порядка. И больно не было, только противно-мокро и стыдно, что другие смотрят. Они что-то там говорили, ржали, но слов не запомнила. Как в тумане. Скорее бы закончилось.
Через день они вдвоём подошли. Повели на колокольню разрушенную. Там тряпьё старое на битых кирпичах. И всё повторилось. Только она уже сама легла и ноги раздвинула. Ей казалось, что уже всё – они её сломали, теперь отстанут.
Как же! Ванька по жопе похлопал и сказал, чтобы вечером в мальчишечью палату приходила.
Вот этого она и боялась. Было несколько девчонок, которые ночами туда ходили. Сначала ревели, жаловались, синяки показывали. А потом как будто тупели – ничего их не интересовало, как тряпки становились – скажешь пойти – пойдут, скажешь принеси – принесут. Пустота в глазах. Сосками их парни звали.
Стояла у окна, смотрела. А там – двор вытоптанный, клумба заросшая, забор чёрный заваливается. Капли по стеклу медленно ползут, лениво.
Сходила на кухню. Там тётя Поля – толстая, как бочонок, и девчонки дежурные. Нож взяла.
Ванька по коридору шёл. Один. Хорошо, что один, если с кодлой – затоптали бы.
И злости или обиды на него не чувствовала. Просто так было надо.
Хотела в живот. В последний момент почему-то передумала и со всей силы засадила нож в ногу, чуть ниже паха.
Ванька успел ударить, прежде чем упал. Отлетела. Нос разбил сильно.
Его в больницу увезли. Дознание проводили – кто, как? Все молчали.
Спустили на тормозах.
Ванька через неделю вернулся. Хромал. К ней не подошёл. И другие не подходили.
Одна она осталась, словно под колпаком стеклянным, – она есть, но её не замечают. Сначала было неуютно, потом привыкла, даже нравиться стало это вынужденное одиночество. Целыми днями в библиотеке с книжками просиживала.
Так и жила, пока дед не объявился. Забрал. Началась другая жизнь. Гоняли с ним от стойбища к стойбищу. Интересно! Всё время места новые… люди новые.
Дед зашевелился?
Вскочила быстро, откинула полог над лежанкой, включила фонарик.
Нет, всё так же. Лежит, даже дыхания не слышно.
Наклонилась. Дышит!
Интересно, что бы я без них делала? Повезла бы его? Нет, даже думать об этом не хочу.
Умрёт, а дальше как жить?
Этот-то, молодой, – смотрит! Как на зверушку какую диковинную. А может, я ему понравилась?
Андрей лежал, рассматривал темноту. Надо бы встать, глянуть, как там дед. Хотя… Что себя обманывать? Не выживет. В больнице? Да и то вряд ли. Вопрос времени. Хорошо, что без сознания. Забот меньше.
Чужая смерть рядом заставила вспомнить о себе. То, что отвалилось в сумятице последних дней, вновь полезло наружу – тревогой, прежним страхом захолонуло сердце.
Ведь вот так же… И хорошо, если так – сразу. Так хрен тебе! Помучаешься и других ещё помучаешь.
Комар – сука! Как их ни гони, один обязательно просочится. Пусть только сядет. Если бы только кусал – тогда чёрт с ним! Так ведь жужжит, собака! Надрывно, монотонно, бесконечно. Убить!
Как она сказала, её зовут? Вера? Вера…
Во что вера?
Вот смотри… Солдат, бегущий на пулемётный огонь, – он ведь самоубийца. Но ему почести. Слава. Захоронен. Памятник – мемориал. И другой солдат – тот, который сейчас стреляет, – завтра станет таким же самоубийцей. Грудью дот вражеский перекроет – и ему – слава!
Что их сближает? Только вера! Вера в правоту своих действий.
Это ладно… Это понятно.
А вот судья? Общество, которое оценивает. Оно как?
Вера самоубийцы и вера общества в правоту его действия должны совпасть. Вот тогда общество пропоёт ему славу.
И плевать, что вера разная и взгляды у общества разные. Действие одинаково – вернее, результат этого действия – смерть.
Нестыковочка…
А церковь?
Та же доктрина.
Довёл себя до самоубийства постом, веригами, крестовым походом – почти святой! Колокола звонят, в могилу опускают, кадилом машут. Почему? А потому, что за-ради веры смерть принял.
Какой веры? Во что веры?
В Христа? В Родину? В справедливость?
Да! Тогда – зачёт. Архангелы трубят. Пушки салютуют. Потомки чтут и уважают.
Сколько раз ошибались? Из могил выворачивали…
А если просто – вера в себя? В правильность своего решения, в правильность своего пути?
Прав был бесконечно Фёдор Михайлович – «тварь я дрожащая или право имею?».
Только это «право» до́лжно иметь исключительно по отношению к самому себе.
Тогда – свобода!
Ты решаешь! Только ты. Хочешь – грудью на пулемёт, а хочешь – верёвку на шею.
Право имеешь! На свою жизнь. По своей вере!
По своей личной вере, не по общественной!
Только… Грудью на пулемёт по приказу Родины – памятник. Герой. Головой в петлю по собственному разумению – закопают за кладбищенской оградой как бездомную собаку. Самоубийца.
Вот и получается… общество свою веру создаёт, защищает всячески… но чужой веры – ой как боится.
Всё! Хватит эту херню в голове мусолить.
На деда пойти глянуть и спать.
Вылезал из спальника, ворочался, одеваясь. В темноте. Носки никак не мог отыскать.
Кольку бы не разбудить…
Не спал Колька…
Вдуть бы этой ненке! Разложить. Руками под колени взять, загнуть, чтобы вся навстречу открылась. У-у-у! Войти, нависая. И… в неё, в неё, в неё!
Вылезти из палатки, кончить, что ли? Ведь не усну.
Лень. Перетерплю.
Не думать… Бабы эти…
Вон Андрюха ворочается. Тоже, что ли, зацепило?
Пошёл… Деда смотреть. А может, к этой, к узкоглазой?
Вернусь в Москву – всех перетрахаю! Гоголем буду ходить – с того света вернулся – всё дозволено!
Что плетёшь? С какого того света? Что позволено?
Да…
Но праздник-то в душе будет. Вот и будем праздновать. Всех на уши поставлю!
Почувствовать, что ты не такой, как они. Хоть спьяну, хоть на секунду глянуть на эти морды, груди… Посмотреть вдруг… и улыбнуться.
На них смотреть, а видеть скалу – мокрую, чёрную, склизкую. Лодку, притёртую бортом. Виталика, кричащего что-то, бешено загребающего веслом. И свои руки – намертво в верёвку, не отцепить. А ноги под днищем течением к скале тянет. Отпустишь руки – сначала под лодку затащит, и о скалу…