Тревожило – что делать с камнями, когда пойдёт в баню? Думал даже не брать с собой. Спрятать где-нибудь во дворе, возле бани, потом забрать.
Глупость! Кому нужно шарить в его грязной одежде?
Народу в бане было мало. Раздевался в дальнем закутке. Брезгливо снимал с себя одежду.
Постирать бы. А как сушить? Шерстяные носки с дырами на пятках – точно стирать. Майку и трусы – стирать – на себе можно высушить.
Парилка удивила. В ней было холоднее, чем в помоечной. Голые стены, облицованные пожелтевшим от времени кафелем, который когда-то был белым. Полок о трёх ступенях из почерневших досок. Где топка? Печь?
Мужик с бодро выпирающим животом предложил: «Посторонись-ка». Подошёл к трубе, оборудованной вентилем, обмотанным грязной тряпкой, и повернул. Струя пара вырвалась с шипением и тихим свистом. Помещение заволокло белым горячим паром. Ничего не видно. Влажно. Жарко. Тяжело дышать.
Стоял, расчёсывал кожу ногтями, драл себя, не чувствуя боли. Пот смешивался с оседающей влагой, стекал струйками по спине, рукам, животу. Катышки грязи собирались на коже – смахивал их ладонью вместе с потом на пол.
Снова повернули вентиль. И снова струя пара.
От резкого перепада температур кружилась голова, но было приятно до одури.
Словно короста, слоями отваливался Север. Отступал.
Струя! И отошло куда-то далеко чёрное озеро, накрытое низкими шерстяными тучами, поливающими дождём. Отдалился, исчез выматывающий душу переход с вещами вдоль петляющего под ногами ручья. Исчезла река, остервенело бьющаяся о камни, несущая в пене и брызгах лодки.
Струя! И уже не звучат в ушах выстрелы. Не падает отец с чёрной дырой вместо глаза. Николай не закуривает возле палатки за секунду до выстрела.
Струя! Смыла, снесла – чум, умершего старика-ненца, камни в замаскированном бочажке под больной берёзой.
Струя пара – и отодвинулась, стала исчезать Вера, её глаза, чуть припухлые губы, растрёпанные волосы, улыбка, комочки мха, которые он смахивал с её голой потной спины, её крик радости и её слёзы.
Сидел на лавке, привалившись спиной к стене, слушал шум воды, льющейся из крана. Ощущал себя голым и чистым, словно заново родившимся. В голове было пусто до звона в ушах. Только есть хотелось по-прежнему.
Слушал перестук вагонных колёс. Глаза закрыты. Казалось, что физически ощущает, как поезд своим узким железным телом, сминая черноту ночи, проникает в пространство. Голоса, звучащие вокруг, сливались в неясный гул. Визгливо плакал ребёнок.
Сорок минут осталось. Москва. Неужели всё закончилось?
Народ копошился, собирал пожитки, толкался в проходе. Тесно. Душно. Общий вагон – битком. Люди передвигаются в полутьме – свет почему-то только дежурный – редкие лампочки еле горят по коридору. Туалеты закрыты.
Одиночество было настолько острым, что хотелось завыть, закричать, заплакать, бить кулаками по столику, материть всех вокруг. Эти сутки в поезде, в общем вагоне, среди скопища незнакомых, занятых собой людей, раздавили его. Он сам это чувствовал. Там, на реке, в тайге, он был не один. Они были вместе – с отцом, с Верой. И несмотря на то, что на многие километры вокруг не было ни души, он не ощущал такого одиночества, как здесь, в этом заполненном людьми вагоне.
И что? Теперь всегда так будет? Пока она не приедет? Сколько ждать? Три месяца? А если не приедет вообще?
План, придуманный им там, в лесу, когда они выбирались к людям, казался сейчас глупым и невыполнимым.
Тогда было всё просто. Выбраться из леса, продать камни и махнуть вдвоём на край света. Главное – дойти до людей. Остальное казалось легко достижимым.
Ещё чуть-чуть, и побегут они, взявшись за руки, по тёплому песку вдоль кромки океана, и прибойная волна будет ласково стелиться у ног. Они будут вдвоём, только вдвоём! Забудут, что с ними приключилось. А ночью, на широкой постели, на белых простынях, они будут любить друг друга долго и нежно, и занавеска на открытом настежь окне станет едва заметно колыхаться, напуганная прикосновением утреннего ветерка.
Он мечтал об этом там… когда бесконечно долго шёл по лесу, поминутно спотыкаясь о корни, стараясь не упустить из вида Верину спину, что мелькала за деревьями, впереди. И представлял, что не бесформенный грязный балахон колоколом болтается на ней, а тонкий белоснежный купальник едва прикрывает маленькую упругую грудь с чуть выступающими сосками и плотно охватывает бёдра, подчёркивая гибкую стройность её смуглого тела.
Но здесь было хуже, чем в лесу. В лесу можно было погибнуть, а здесь… не мог подобрать слов. Но здесь было хуже! Погибнуть нельзя, но и жить вот так одному – невозможно.
Он не может быть один. Зачем быть одному, скрываться от мамы, от всех? Что за дурь? Почему он должен это делать?
Почему она не поехала с ним?
Пусть она скорее приедет!
Поезд дёрнулся и встал. Дрожь пробежала по составу – лязгнули железные позвонки-вагоны. Вытянулся всем телом, замер, словно устало прилёг у перрона. Приехал.
Попёр народ к выходу, толкаясь, мелко семеня, выставив впереди себя чемоданы и сумки. Свет в вагоне наконец зажгли. Лица серые, напряжённые.
Он не спешил. Незачем. Приехал.
Шёл по пустому вагону. Железная коробка тамбура. Проводница возле распахнутой двери в сером форменном плаще.
– Ну спасибо! Довезли с ветерком, – не мог пройти мимо просто так, хотелось остроумно пошутить, но в голову ничего путного не лезло.
Та молча смерила его неприязненным взглядом, мол, проходи, бродяга.
Улыбнулся широко и весело – плевать! Я – дома!
Стоял на перроне, вдыхал запах вокзала, замешенный на пыли, дыме, железе и машинном масле. Мимо густой шаркающей толпой шли люди. Свет, льющийся из окон вагонов, выхватывал из темноты озабоченные лица.
Его вдруг охватила весёлая презрительная злость.
Идёте? Хотите поскорее забиться под крышу, под одеяло, сожрать свой ужин? Да что вы видели в этой жизни? Вы видели тайгу? Умирали от голода? Замерзали? В вас стреляли? Может быть, вы летали на самолёте, набитом оленьими тушами, или задыхались от холода в воде, переплывая реку? Да вы ничего не видели! Вы влачите свою кургузую жизнь, не понимая, что просто существуете, а не живёте. Настоящая жизнь не здесь, и я её видел. Я, а не вы!
Шёл по перрону лёгкий и свободный, не спеша, засунув руки в карманы.
Я вернулся! Сколько меня здесь не было? Месяц? А будто год прошёл…
Вера. Как она там? Наверное, ещё сегодня отлёживается у Будулая. А завтра – снова в тундру?
Вдруг окатило холодом и повисшей в воздухе моросью. Замелькали ветки перед лицом. На мгновение всё вокруг стало зелёным. Почувствовал, как хлюпает вода в сапогах, как паутина липко и щекочуще легла на лицо. Машинально провёл рукой, стирая и паутину, и навалившийся морок.
Вера! Ей надо быть сейчас здесь. Надо быть вместе!
Она же совсем не сильная, маленькая.
Улыбнулся, вспомнив беззащитную голую спину с прилипшими комочками мха, как смешно приговаривала своё «са́ма», когда волновалась.
Она приедет!
Площадь между Ярославским и Ленинградским. Сверху – ночная влажная темнота валится, а внизу – ларьки, ларьки, ларьки. Освещены ярко. Выплёскивается товар на тротуар, болтается пёстрая одежда на вынесенных наружу вешалках. Шаурмой пахнет и ещё какой-то дрянью. Музыка орёт – «Агата Кристи» своего «Геолога» наяривает.
Растекается народ между ларьками, толкается, протискивается, глазеет на заморский ширпотреб.
Монументально высится, чуть в стороне, тёмный куб здания метро. А перед ним – последний кордон, который нужно преодолеть, если хочешь попасть внутрь – шеренга бабушек со всякой снедью в руках, у тех, кто порасторопнее, разложена на перевёрнутых картонных коробках. Набор стандартный и убийственно простой – хлеб, колбаса, кефир, жареная курица, на которую даже смотреть не стоит, варёная картошка, пиво и палёная водка под полой. Стоят насмерть! Не сдвинуть! Вот он – малый бизнес без прикрас.
А вон и проститутки, в лёгких курточках нараспашку, юбки короткие, словно трусы, метнулись от одного угла здания к другому. Следом мелкий приблатнённый в спортивных штанах с белыми лампасами – перегоняет с места на место, будто овец пасёт. Страшные ведь… слов нет. Это сколько же надо выпить, чтобы на такую позариться.
Менты. Двое, в стороне… Красавцы! Расхристанные, глаза стеклянные – ничего не плещется. Наблюдают, ждут. Физиономисты. Гиены или грифы. Сейчас выдернут из толпы того, кто отбился, растерялся, ослаб – вот им и займутся. Обчистят подчистую, хуже бандитов.
Но это всё знакомое, не страшное. Ну, остановят менты, спросят документы. Так здесь у трети документов нет. А потом, поговорить, объяснить всегда можно… Они всё чувствуют, понимают, с кого можно влёгкую взять, с кого – нет. Друзьям позвонить на крайняк – приедут, выручат. Нет, не станут связываться, время терять. Да и взять с меня нечего.
Как же всё знакомо. Страшное по своей сути людское месиво, но если знаешь правила, по которым живёт это болото, то существовать в нём вполне возможно. Вокзал и иже с ним – приближённая модель любого большого мегаполиса, а уж Москвы-то и подавно. Главное, чётко представлять своё место в этом людском вареве.
Как Вера в этом месиве? Сможет вжиться или потеряется? Может, не надо сюда? Это ведь не её место…
Начал накрапывать дождь – летний, лёгкий, московский. Не опасный, не то что там… Там – любой дождь заставлял искать укрытия. Промокнешь – сушиться негде, хорошо, если костёр. Если – нет, то так в мокром и ляжешь, собой одежду сушить будешь. Околеешь ночью. А здесь? Здесь хочешь, пережди вон под козырьком или иди, подставляя лицо каплям – домой вернёшься, в сухое переоденешься. Благодать!
Площадь трёх вокзалов маслянисто блестела мокрым асфальтом под фарами машин, что медленно двигались в пробке. Здания, витрины магазинов светились окнами.
Под землю, в метро – не хотелось. Пьянило чувство свободы и безопасности. Хотелось идти по освещённой улице, подставляя лицо дождю. И не хотелось никому звонить. Как-то всё затуманилось, перечеркнулось радостью возвращения.