Аргонавт — страница 25 из 54

Да, сейчас задумался и понял, что не только моей жене я хочу это показать, но чтобы и самой адвокатше ребенка насолить, чтоб дать ей пинка под зад – мол, ее видеть в зале суда не хотят, чтоб знала, как она мне омерзительна.

Ох, ты бы ее видел! С меня ростом, сиськи максимального размера – практически Анна Николь Смит и чудовищные клыки на нижней челюсти, такое апокалиптическое скрещение сексапильности и монструозности, просто мутант из порнохоррора, вакханалия ходячая…

6

Сам себе смешон, сам себе тошен

* * *

Хожу и напеваю:

Looking through Gary Gilmor’s eyes

Looking through Gary Gilmor’s eyes

* * *

Я бы тоже предпочел расстрел веревке, «Just do it», – ждать самое западло – вот бы сразу перенестись в момент, когда пули впиваются в тело, вламываются в череп, разнося мозг, как тыквенную мякоть. Наверняка моментальная смерть. Там, должно быть, все налажено, никакой осечки, никакого человеческого фактора, никто тебя фактически не расстреливает, эти офицеры и не целятся, тебя привязывают к креслу напротив намертво закрепленных стволов, офицеры – молоденькие, подтянутые, выглаженные – жмут на символические курки, по сути, и не расстрел, а просто механическое умерщвление. Абсолютно бесчеловечно – в том смысле, что тут не люди тебя умерщвляют, а механическое устройство, в этом смысле бесчеловечно. Разумеется, приоритетом остается смерть во сне (о японской пленительной смерти в процессе семяизвержения давно не мечтаю). Отвратительна коммунальная смерть, как в «Идиоте»: стоять со всеми, в очереди на эшафот, видеть других, с ними говорить, ждать, когда подойдет твой черед (предположим), знать, что те, что стоят за тобой, увидят тебя и твоя смерть их устрашит, как устрашает тебя смерть тех, кого вздергивают до тебя. Отвратительно, что показали казнь Хуссейна, – варварство! (Как тут не вспомнить «Приглашение на к.»!)

Смерть – это же такое интимное дело. Разделить его с кем-то… только с тем, кого любишь (суицид вдвоем: идеально! – только не по Алданову: коряво писал).


…А что если бы ее родители как-нибудь узнали о моей подпольной страсти к их девочке?

Знал бы кто, как у меня все сжимается внутри, как ухает! Сижу и заливаюсь краской. Точно голый с лаптопом не за столом в комнате, а в кафе и кругом люди. Змея в змее, сосуд в сосуде. За яйца стыд держит, аж по икрам мурашки бегут, и волоски на голенях шевелятся. Поразительно! Никого нет в комнате, один сижу, стены, Adverts слушаю, за окном пенится на солнце влажная береза, а я представил, что вот они как-то узнали (во сне явилось), и меня стыд схватывает такой, что уж лучше действительно самому, вот как Боря Кучеренков, с воплем «Что я наделал?»… Он ведь в последнюю секунду, когда летел, сообразил, что не вернуть, потому и вскрикнул. Жаль, мы на даче были в тот день. Мимо наших окон тоже пролетал: кровавое пятно аккурат под нашими окнами. А день был точно такой же, как этот, июньский. Не после дождя. Был жаркий, тошный день. С тополиным пухом и прочими цветениями, от которых у меня еще случалась аллергия, конъюнктивит (не так сильно, как прежде). С дачки приезжаем, а там менты, «Скорая», старухи и ветераны, спортсмен-придурок усатый, который нас гонял по полю, с неизменной кошелкой и молоком. Двумя годами позже – потрясающая симметрия смерти, набоковская, до искусственности неправдоподобная – этот спортсмен решил помочь жене своего брата открыть дверь: она с дачи приехала, а ключи в квартире остались, пошла к ним «чай пить», пожаловалась – муж до вечера на даче остался, она хотела обед приготовить, брат мужа говорит «щас запросто с моего балкончика на вашу лоджию прыгну, одна нога здесь – другая там» и с пятого этажа на то же самое место ба-бах насмерть. «Отгусарился», – сказал мой отец. Был он еще жив тогда и со всеми бабками-ветеранами стоял там и смотрел на свое смертное место, и кровь там была, все, как у него через лето, и с теми же людьми в восемьдесят седьмом году я стоял и смотрел на его место смерти, помню, что тело уже убрали, но кровищи была – целая лужа, долго сохла, и долго дожди смывали. Отскоблили, да не всё. Про него-то всем было понятно, хотел поиграть в мачо, быстро забыли, а вот с Борей К. долго разбирались, никак мотив понять не могли, шептались: «сам сиганул», «сам себя убил», «зачем?» – перетирали. Потом пошли слухи: бабник был страшный – отец на шепот переходил, когда его имя произносили, чтоб я не слышал скабрезностей, и мать начинала либо похихикивать, либо просила отца, чтоб замолчал, если он выпил и перегибал палку. Для нее это было слишком, с ее-то набожностью, тогда законспиртованной, она не могла принять его юморка: человека не стало – так про него не надо, – а отец всей ее набожности наперекор перечислял женщин, которые Борю к себе пускали, чуть ли не всех откуда-то знал, целый список, назубок, и мне некоторые имена въелись: Ира Гурова, Оля Полукарова, Света Поперечная и многие-многие другие, – чуть ли не весь мебельный комбинат. Годы спустя до меня все-таки дошли сплетни: он приходил к пропойце (это она после его прыжка спилась до синевы, а в те годы еще была ничего), она многим давала, не стеснялась брать деньгами или за бутылку, и он пришел к ней – не в первый раз, – и, как она сама после растрезвонила, у него не встал, не встал, и все тут, они выпили, вроде начали пристраиваться, никак, неудобство – нехватка мужской силы, рассказывала и посмеивалась, подшутила, говорит, над ним, а он вдруг вскинулся, вспыхнул весь, эта ж теперь всему городу раззвонит!.. Быстренько накинул ее халат, стремглав взвился на девятый этаж и оттуда сиганул. Она и понять ничего не поняла. Только слышит крик за окном: «Что я наделал?!» – Видать, опомнился, но было поздно. Это было пустое лето, а на следующий год – Mexico’86, лучшее лето в жизни, потому что отец и мать себе купили новый цветной телевизор, сестра уехала в Тарту учиться (брат к тому времени давно съехал, пошел вычищать шулерством карманы членов закрытых крымских карточных клубов), наша с сестрой комнатка досталась мне и старый черно-белый родительский «Садко» в придачу, я выпросил у соседа антенну, все сам наладил (мне только дивились) и впервые посмотрел все матчи, все до одного: те, что транслировали в прямом эфире, а те, что не транслировали, в повторе – и по финнам, и по обоим центральным. Взвешивая мою жизнь, могу смело сказать, что то лето – та его мексиканская часть – была и остается моей единственной светлой строчкой в жизни. Да, потом была одна серость, сплошная мгла. А что грядет, даже думать не хочется.

* * *

Иногда так и подмывает кому-нибудь рассказать о моей подпольной страсти, загадочной и платонической. Сам не понимаю, что со мной! И как это возможно! В моих чувствах к Аэлите нет и тени намека на плоскую обыденность. Оттого и тянет излить душу. Чистоплотность одержимости подстегивает, она изумительным образом меня возвышает и над собой и над другими! Сходное искушение, говорят, испытывал гениальный фальсификатор ван Меегерен, когда его подделка под Вермеера угодила в музей. Так и хочется кому-нибудь сообщить: написать, например, А.

* * *

Видел обалденную негритянку в Брюсселе. Судорожно и, тем не менее, элегантно она вытряхивала свою сумочку на скамейку: помады, мелочь, конфеты – все вываливалось, каталось, сваливалось на асфальт ей под ноги. Она продолжала трясти и выворачивать сумочку, становясь похожей на статуэтку Шила-на-гиг.

* * *

Сегодня в кафе пил чай, за соседним столиком мужчина лет пятидесяти жадно ел салат с мясом в майонезе, и меня озарило: я пять лет не ем мясо! (Такой пустяк может поднять настроение.)

* * *

Случается, что мне неделями никто не пишет, тогда я сам себе отправляю письма (с другого почтового ящика под чужим именем), иногда отвечаю на это ложное послание, но легче не становится.

* * *

Все пишут и говорят о каком-то странном вирусе, от которого случается жар и расстройство сна, длится он не больше трех дней, никакого лекарства не требуется, пей себе воду и спи. Кажется, до меня он добрался. Весь день вчера я проходил с дурной головой, а ночью было странное раздвоение. Никакого сна, почти бессонница, только в этой бессоннице я был в кровати и на кухне одновременно. На кухне я записывал мысли, которые мне приходили в голову в кровати, они прямо из сердца струились, а двойник, с которым я был соединен невидимой телеграфной струной, их записывал. Утром встал сам не свой и до сих пор маюсь, усталость такая, словно действительно всю ночь писал. Мучает неопределенность. Вроде бы жаль того, что писал, пропало, а вместе с тем слава богу, что оно все во сне осталось и ничего перечитывать, перепечатывать в компьютер не надо (в том видении – сном это не назвать – я писал на бумаге, которая сильно загибалась, использовал книги и кружки с чаем как пресс-папье, и паста текла, помню, измазался сильно, как в детстве). Прочитал совершенно бессмысленную для меня новость: какие-то графологи якобы доказали, будто почерки старца Федора Томского и Александра I идентичны, а значит, эти два человека суть одна личность. Пытаюсь вспомнить, когда прочитал: вчера или утром? Бывает, одну новость читаешь дважды, но не всегда отдаешь себе в этом отчет. Видимо, у меня легкий жар (не проверить – градусника нет), потому что мысль, загибаясь, как та бумага в бреду, эту новость преображает, и, пока я занимаюсь уборкой, графологи в моем воображении доказывают, что человек может перевоплотиться в какую угодно историческую личность, овладев в совершенстве почерком этой личности (у меня это здорово получалось).

По пути в магазин возле «Кянну Кукка» встретил знакомого эстонца из бюро по охране авторских прав – последние три года контора была в одном коридоре с нашей школой. Когда директор умер, они носили траур. Они там все молчуны. Очень много работали, почти без перерывов. Их самым главным клиентом был Яак Йоала. Когда он умер, они опять же долго носили траур и поговаривали, что собирались закрываться. Казались подозрительно тихими. Сидели как мыши. Никаких звуков. Работали допоздна. Засидевшись с Костей, мы выходили на кухню сварить кофе и слышали, как те работают: стук пальцев по клавиатурам, иногда включался принтер, никаких голосов (никогда не смеялись, приветствовали друг друга кивками или приглушенными голосами). Про себя я их называл «Союз рыжих». Эстонец нес большой бумажный сверток. Заметил меня и чуть остановился. Я не замедлил шага. Кивнули, и я