Аргонавт — страница 32 из 54

Вильнул, обогнал трактор и, набирая скорость, заговорил о бывшем директоре «Вербы», который не пил совсем: «Вот в чем суть успеха!..», «Алкоголь убивает потенцию, понял?..», «Потенция и успех – биохимическая взаимосвязь!» и т.д. С гадкой ухмылкой развязал узелок маленькой тайны: а у директора, между прочим, был роман с какой-то молоденькой учительницей.

Семенов слушает и понимает, что Георгий намекает на его жену. Захлестнуло, схлынуло. Сразу очень многое объяснилось, сложилось в голове в плотный узор. Все просто. Все до пошлости просто. Застучало в висках и в горле.

– Так, остановите немедленно.

Георгий не понял.

– Остановите, вам говорят!

Изумился.

– Чувак, ты чего? Плохо, что ли?

Видимо, не уловил связи. Дурак не понимает. Язык без костей. Семенов открыл дверцу. Категорично:

– Больше никаких разговоров не будет.

– Ну, смотри… – Хлопнул. – Ну, и странный же ты!

По трассе на него мчался трактор, который вот только что они обогнали. Крупными хлопьями падал тяжелый мокрый снег. Наискось на душу. Точно успокоить пытался. There, there, old sport, there, there…[28] Трактор привез с собой облако танцующей мокрой пыли. Темно. Гадко.

Его потрясла не сама возможность неверности жены – все вокруг изменяют, это такая ерунда, перенести измену близкого человека проще, чем прятать свою, а я – верен, – он часто представлял себе, как узнает о ее измене (не потому что не доверяю ей, а потому что такова жизнь и это не исключено), воображал, что ненароком ловит ее на чем-нибудь и прячет улику, чтобы не дать ей понять, что она раскрыта (я бы помогал ей держать ее измены в тайне – так было бы проще жить, к тому же сделать ее секрет своим – это облегчило бы боль), или, выйдя в город в неурочный час, замечает ее с кем-нибудь и прячется – он давно решил, что подготовил себя, поэтому не сами намеки на неверность взбесили его, а то, что такие болванчики, как этот электротехник, могут носиться по городу (это же личное, личное, личное!) и прыскать, как псы, на каждом углу: они открывают свою черепушку, как табакерку, и дают собеседнику понюхать щепотку сплетни – пряная штучка, не так ли?.. у директора была молодая любовница… хо-хо, как пикантно!.. и что, они это делали прямо в кабинете?.. в релаксационной комнате под музыку рейки?.. задрав ноги на столе в кабинете…

Долго шел, долго. Но время не шло. Не могло выйти. Как отсыревший песок в песочных часах. Загустели чувства. Не стало текучести. Ноги медленно затекали. Он волок их как цементные тумбы. Две большие деревянные пешки в Летнем саду. На открытом воздухе. Дедушка сам уже двигать не мог, брал с собой внука. Одна подпирает другую, запомни, говорил дед. И он двигал. Сперва одну, затем другую. Тяжелые, грубые. А в голове все летит, танцует, как эти машины, как вихри воды и снега. Там уже целый водевиль! Весь город смеется над тобой, поэт. Вот и угодил ты в комедию. Скажи спасибо Аристофану! Рогоносец химический, рогоносец алгебраический. В роли воображаемой любовницы (Георгий знать не знал ни директора, ни его «любовницы»!) жена Семенова. Рогоносец засранский, рогоносец курляндский. Шел наугад. Мокрый снег. Падает, падает. Ты тоже вместе с ним падаешь. Шаг – это падение. Плевать! На всех и на каждого. Слякоть под ногами. Первая слякоть в этом году. А мы скоро двадцать лет как женаты. Через два года будет двадцать. И что это такое? Что? Дошел до остановки и долго ждал автобус. Выкурил все сигареты. Будка не спасала – ни от ветра, ни от снега. Залепил все глаза, сволочь. В этой будке он сдался – и холоду, и слабости: проще было бы со своей тайной жить, изменить и скрывать было бы проще, конечно.

Напиться? Нет. Было даже страшно представить, как скрутило бы поутру.

В наши дни и не спиться: сразу окажешься на улице – свои же выкинут. С завистью вспоминаю лица блаженных алконавтов семидесятых: добрые пропитые эстонские лица… был один вылитый Мастрояни, так и звали – Марчело… уморительный был дядька… кучерявый и всегда его трясло… его трясло, а он улыбался, шутил… Сейчас было бы ему не до смеха.

Несколько дней не мог успокоиться. До сих пор бьет мелкая дрожь. А первые трое суток карандаш в руке не мог удержать. Слова вывести не выходило. Пальцы не слушались. Думал, заболею. Тяжело. И физически. И душевно. По ночам вспыхивали зарницы – пугался: что, если заметят? Досыпал по утрам. На третью ночь горячка бессонницы пришла с переливами лунной радуги. Помешательство, подумал он, я на краю помешательства. Принял две вместо половинки и – две тысячи семьсот тридцать две овечки, две тысячи восемьсот тридцать восемь овечек… считай овечек, учила девочка Таня в детском саду – оставляли на ночные, он боялся, – овечек считай, давай кто больше, – считали, считали, Танечка засыпала первой, а он слушал, как по линолеуму шлепают чьи-то босые ласты: саламандры, думал он, пришли саламандры; выяснилось, что крыса, и как увидел крысу, так и успокоился: нет никаких саламандр, Чапек их выдумал, всего лишь крыса ползает, – крыса была небольшая и медлительная, наверное, болела, потом ее нашли мертвой в душевой, и больше ни саламандр, ни крыс не было… три тысячи пятьсот сорок пять – он торил тропу сквозь белые пески неистовства – отправленный в космическую каторгу Иван Денисович (посылкой пришла засушенная змея; змея значит предательство) – над ним аркой во все небо сияние, ропот в бараках: жена предала, рога наставила, с кем переспала, вот что важно, может, с чином, чтобы ентова из каторги вызволить, тогда не в счет, – пурга, вой, лай, бубенцы, по следу на лайках летит черный двойник, чтобы ворваться, разорвать в клочья и помчаться с гиканьем дальше… три тысячи девятьсот двадцать один… а потом ударил мороз, и Зоя отхватила горящую путевку на Тенерифе, он лететь отказался. «Тогда я беру Аэлиту, заодно поговорим». Да, они поговорят: мать и дочь обсудят планы дочери на будущее – надо доучиться, а он остается – это разумно, убьем всех зайцев, кто-то должен позаботиться о ее школе, роль секретаря-менеджера ему подойдет, десять дней на телефоне, какая-то Сирье справлялась, и я справлюсь, пустяки, отвечать на электронные письма, встречать посетителей, могу и уроки провести, никакого простоя, она его поцеловала: «Как знать, войдешь во вкус», – тонкие гибкие руки вокруг его шеи, большая мягкая грудь в его, впалую. «А почему бы и нет», – отвечал рогоносец притворный, делано веселый, внутренне холодный. Отвечать на звонки, давать объявления, тестировать, тестировать.

время – деньги;

конвертируем вечность в часы посредством обобществления труда;

утилизируем личностный хаос коллективизируя безличную бездну в размере 170 кв. м;

дрессируем мышей: 20 евро/час (под дуду, аккордеон, укулеле);

наши двери открыты 8 часов в сутки (суббота: 10.00–14.00);

по зеленой стрелочке – вторая дверь, по коридору налево и вверх;

сменная обувь не требуется;

чай, кофе, snacks – включительно;

(парковка бесплатная).

Ступин берет мало. Интересно, что там у него с парикмахершами вышло. Чем он им насолил? Достал их своими тумбочками? Подбивал клинья?

Вчера Семенов давал урок в том же помещении, где когда-то стригся: на том месте, где стояло кресло, справа от большого окна, теперь стоял стол, за которым сидел его единственный ученик, молодой русский человек лет тридцати, чем-то сильно походил на менеджера продаж в той бизнес-газете, откуда Семенова так некрасиво попросили уйти. И все из-за пьянства того латыша, менеджера…

Хотя себя он не считал латышом, долго жил в Швеции, превосходно говорил по-шведски, наверное, вырос там; у него было шведское гражданство, о чем с важностью говорил всем, когда представлялся: Aleksanders Sosnovskis, svensk medborgare. Окончил какой-то университет, часто говорил «у нас в Швеции», был кичлив, превосходно говорил по-английски – проходил практику где-то в Ирландии; по понедельникам частенько не появлялся, его неделя начиналась во вторник (дышать в офисе было невозможно: стоял плотный ядовитый перегар), утром он читал газеты, пил кофе, выкуривал сигарету, снова наливал кофе и шелестел листами – выпивал не меньше трех кружек («у нас в Швеции обычай – пить слабый кофе, такой слабый кофе нигде больше не пьют, только в Швеции, его можно много выпить»), прежде чем сделать свой первый звонок, в обед он всегда шел пройтись (I’m going to stretch my legs) – наверняка куда-нибудь заходил дернуть тихонько. Синефил и педераст, он входил в жюри какого-то балтийского фестиваля юных документалистов, был одним из организаторов гей-парада в Сербии, где случилась массовая потасовка (с достоинством сфотографировался с повязкой на голове возле входа в сербскую больницу скорой помощи); очень не любил говорить по-русски (выходило коряво, с жутким польским акцентом), с трудом терпел русских (Семенов затем и попал туда, чтобы избавить менеджера от неприятной необходимости говорить с русскими), не особо жаловал латышей и эстонцев, с восторгом и восхищением говорил о немцах и скандинавах, легкой иронией награждал финнов, с подтрункой говорил о поляках – чувствовалось, что преклоняется перед развитыми европейскими странами, убежденность в превосходстве «западного человека» над всеми прочими скрыть не удавалось. По пятницам Александерс едва досиживал – горел поскорее убежать. Семенов замечал в глазах Сосновскиса родной блеск, чувствовал в нем ту же неугасимую жажду, что носил в себе, и понимал: пить торопится, не усидеть…

Александерс… 1978 года рожденья! И сорока нет! Где он так спиться успел? Неужели в Швеции?

Этот латыш, в конце концов, все и погубил.

Ну, и ладно. Семенов все равно там чувствовал себя рыбкой в аквариуме. Не давал покоя проницательный гроссмейстерский взгляд директора. Именно по тому, как он отвел глаза в лифте, Семенов понял: всё. (Наверное, в тот день директор и подписал бумаги, о которых не без административной пылкости сообщил Сосновскис.) Зато напился на корпоративе в Olde Hansa (сильно изумился, когда вышел из Pepersak’a и долго искал Tall Inn – как