деялом. Lovely threesome. Кто здесь только не. И Гоголь, и Бальзак. Все промелькнули. Все побывали. И стал бы я таким же, как большинство русских. Почти все что-нибудь пишут. Участвуют в фестивалях. Печатают свои опусы. Большинство на свои. Устраивают презентации. Интервью, интервью. С прищуром мудреца вещать банальность из зомбо-ящика, а под тобой напишут такой-то и через запятую писатель. Вот ради этой запятой все и делается. Не просто какой-то там, но – запятая – писатель! Высшее удовольствие – что-нибудь проговорить в микрофон. Минута славы. Для того и корпят. По ночам. После работенки. Тоскливо складывают липкие стишки. Тянут колючую проволоку верлибра. Аляповато склеивают грубо нарезанные телеграммки. Повести. Рассказы. Графоманное фонтанирование. Улей помешанных пчел. Так легко вляпаться. Стоит что-нибудь написать, и ты такой же чумной. Ох! Какая дикая была мысль! Написать роман. И ведь не один день ходил, дрожал. Слава Б., что не. А если б? Мой вымышленный герой вырос бы именно в такого болвана, каким и стал этот, настоящий. Или: он полагает себя настоящим. Судя по всему, ни эстонский, ни английский он так и не выучил. И не надо. Таким не надо. Единственная извилина заменена на провод. Мгновенные директивы. Всем исходить пеной при слове Тангейзер. Неважно, что это. Главное – шипеть, лаять, ссать кипятком. Чудище стозевно и лаяй. Английский? Ни в коем случае. Даже если говорил три слова, забыть! Идеальный русский – тот, кто говорит только по-русски. В собственном невежестве, как в презервативе. Тогда еще был Ельцин, и мой Кабанов в те годы был другим. Все было так смешно, так невинно. За несколько минут я придумал роман. В тот день по Таллину бегали брички. Теплый. Бархатный день. Мне попадались кучки лошадиного дерьма. Девушки с букетами сирени. Тополиный пух по краям луж. На Ратушной площади был какой-то концерт. Я ходил и напевал Время колокольчиков. Отлично помню. Гремел оркестр, а я напеваю свое. Я был худой, бледный, длинноволосый и злой. Я всегда был против. Я представил, как Кабанов вляпался, поскользнулся, упал. Весь в дерьме. В лошадином. Я шел и смеялся. Не мог сдержать смех. Люди смотрели. Было плевать. И что там еще? У Кабанова были какие-то неприятности. Я ему придумал столько всего. Как Кафка издевался над землемером, я потешался над моим Кабановым. Что-то там было с любовницей и секретаршей. Какой-то наезд. Уверен, что вспомню все. Если напрячься. Ах да. Гостиничный бизнес для животных. Мой Кабанов занимался этим. Гостиницы, в которых держал должников, которых привозили бандиты. Шлюх тоже. Он за ними присматривал. Как за питомцами. Гостиница для животных. В подвалах должники, пытки, кровь, пытки, сорокинщина. В подвалах подсознания. Еще до Жижека. Впрочем, невелика находка. Только Жижек на этом прославился, а я. Мы знаем, где я. В подвале собственной личины. Сам себе Кабанов, тюремщик и тварь дрожащая. Кабанов запятая директор гостиницы для животных. Было бы смешно если б этот стал. Ха! В гостинице кошечки, собачки. А в подвалах кровь льется. Все шито-крыто. Никогда не. Неужели она с такой попкой с таким ртом у афроамериканца пичужку? Как Лимонов? Ох, хотя бы одним глазком! Такие губки. Неужели правда? А что есть правда? Какая разница! Есть несчетное количество болванок на бесконечных лентах конвейеров на несчетном количестве заводов и фабрик, так неужели у всех этих болванок есть Одна-Единственная Подлинная Матрица? Как бронзовая банка супа Кэмпбелл? Как мертвый голубь Андерсона? И кто там главный? Верховный министр Канцелярии Правды, Всемирной Палаты Мер и Весов? Адам-Кадмон? Анубис? Ра? Взвесим-ка ваше сердце, господин Кабанов. Ну-ка, ну-ка. Так, так, так. Три грамма подлости, четыре низости, все остальное алчность, похоть и трусость. Как?! Что, не ждали? Вот так. А как же мое человеческое достоинство? Мой патриотизм! Я же – русский! Говорю на великом русском языке! Ну, сами смотрите на шкалу Достоинство. Увы. Ни одной тысячной грамма. Стрелка не шелохнулась. Следовательно, пусто! Пустота вместо достоинства. А пустота, она, знаете ли, что русская, что китайская… И что теперь? Ex nihilo nihil fit. Но для вас сделаем исключение. Милости просим в нашу Адскую Звероферму! Хрю-хрю. Не печальтесь и не царапайте паркет копытцами! Успокойтесь, все будет хорошо. У нас прекрасные загробные трюфели. Хрю. Да, и желуди. Хрю. Ну, вот так. То-то. Хрю. И всегда тепло. Не скучайте, Харон вас будет навещать и чесать шерстку. У нас тут как на Канарах. Холодно не бывает! Мы уверены, вам понравится. Быстро освоитесь. Обратно проситься не станете.
Не представляю, как люди могут жить без секретов. Некоторые их боятся. Требуют, чтоб все было «прозрачно». Эта прозрачность, которая с экрана шагнула и в мою жизнь, меня угнетает, иссушает. Я не могу без тайн, как объем без тени. Я должен что-нибудь скрывать, непременное условие моего бытия. Не могу вести блог, от слова «колумнист» меня выворачивает, не умею ни брать, ни давать интервью. Я давно отказался от мнения, потому что эта вредная привычка – порождать мнения – вычерпывает из меня глубину. Скандинавия тем и нравится мне, тут никто не покушается на твою скрытность. Одна из причин, почему я в Швеции. Я тут гость, перелетная птица, силы человеческого тяготения надо мной не властны. Жить как придется – ни перед кем не отчитываться. Это снимает ограничения. Я теперь себе многое позволяю: книги, которые прежде в руки-то не взял бы, бессмысленные финские хорроры, забытую музыку… Gong, например, давно не слушал, а тут – винил! У Эдвина с отцом огромная коллекция. Как-то в Таллине он сказал: «Если слушать в день по пластинке, то понадобится десять лет, чтобы все прослушать», – сказал и улыбается своей детской улыбкой. Я думал, пошутил. Приезжаю, он в порту меня ждет сонный, зевая ведет к отцу, там на столе ужин (а час ночи!), свечи горят, две бутылки вина открыты, Breakfast in America играет, я это сразу отмечаю, его старик поднимает бокал: «О! Узнаю знатока!» – и обводит рукой стены. Они были все заставлены пластами и книгами, книгами и пластами. Старик повторил фразу про десять лет в день по пластинке, и тогда я понял, что это была не шутка, и даже не преувеличение, у них в коллекции ровно 3653 пластинки (с учетом на три високосных года). Это помимо дисков и нескольких до отказа забитых выносных жестких дисков. А про пленки и фотографии я не говорю… Знаешь, я почему-то все время думаю про то, что некоторые (в том числе я), глубоко и религиозно переживая страх перед вероятной атомной войной, копали себе бункеры, запасались едой, у многих был погреб (хотя бы в воображении), я в детстве часто фантазировал, как бы я выживал, случись атомная война, и вот думаю, что Эдвин с отцом тоже запаслись, только на случай какой-то другой войны, информационной, что ли.
Вся эта коллекция в доме отца Эдвина – в трех минутах ходьбы от нас, моя комната на мансарде, тут так светло, легко – это не темный чердак, а настоящая светлица – почти во всю длину крыши сделаны продолговатые окошки, как бойницы, из них я вижу море и собор, и – ни одной пластинки! Даже проигрывателя нет. Он сказал, что они с отцом договорились больше не приобретать, чтобы число пластинок оставалось сакральным. Слушают только у отца. С грустью рассказали о том, что пытались предпринять десятилетнее прослушивание (пластинка в день) и каждый раз не получалось – кто-нибудь из них либо уезжал, либо не мог прийти… Самое большее, что им удалось, это прослушать двести семьдесят три пластинки кряду – то есть двести семьдесят три дня они встречались каждый день, чтобы прослушать какую-нибудь пластинку.
Вчера опять охотился на ту картину. Вот, фотографию сделал, но очень мутная, через стекло фотографировал. Так и не дождался, что откроют окно, несмотря на отличную погоду – деньки волшебные! Не знаю, разберешь ты тут что-то или нет. Мне эта картина напоминает тот колоссальный горельеф, который я видел в одном из венецианских соборов: восемь грандиозных мавров, одетых в белые мраморные одежды, несут на своих плечах слепленный из человеческих костей, горестей, печалей, алчности и похоти трон, на котором восседает веселящийся в кокаиновом припадке скелет. Самыми прекрасными были глаза мавров, белоснежные, с черными крапинками зрачков, они слегка косили; один глаз каждого мавра смотрел в сторону алтаря, другой же, неизменно отвлекаясь и будто помогая плечам, выглядывал из-под извилистой брови, пытаясь глядеть вверх, где торжествовала смерть; натугой вывернутые шеи мавров были испещрены венами; белые одежды местами порвались, сквозь дыры чернели смолистые тела; на коленях желтоватого скелета лежала распахнутая книга; это была книга судеб; глядя на меня пустыми глазницами, скелет хохотал. Не знаю, сколько часов я просидел в том храме, подходил и смотрел горельеф, отходил посидеть на скамье, оглядывал людей, пытаясь угадать, кто прихожанин, а кто турист, а потом опять подходил. Мне даже нехорошо стало, когда на улицу вышел: меня посетило отчаяние, словно все вокруг сделано из картона. Жаль, фотоаппарата не было. А искать тот собор в сети не хочется – я испытываю по отношению к интернету дикое отторжение, для меня погуглить что-нибудь равносильно осквернению. Уж лучше так, в памяти просматривать буду.
Фотографию картины сделал; теперь хочу выследить сумасшедшего учителя – хозяина картины. Эдвин сказал, что он настоящий чокнутый. Я ему фотографию картины показал, и он сразу замахал руками, говорит: чокнутый тип, невозможный человек, десять раз с уроков убегал, хлопал дверью кабинета и с криками «Ухожу! Ухожу навсегда! Мне это все не надо!» убегал из школы. Очень хочу подкараулить и сфотографировать (не уеду без его фотографии).
У нашего марокканца есть теплица, в которой он круглый год выращивает пейот, Banisteriopsis caapi, кактусы Сан-Педро, сальвию и разновидности Morning glory. Над теплицей есть пристройка, совершенно стеклянная комнатка, в которой почти ничего нет, кроме старых хрустящих циновок на полу, керосиновой лампы и нескольких пончо на крючках; ничего больше и не нужно, так как это комнатка для путешествий и медитаций. Марокканец – опытный практик с многолетним стажем. Его зовут Седрик, его отец перебрался в Швецию в начале семидесятых, женился на шведке, тогда он и родился; его отец играл и играет в блюз-бэнде, мать увлекается Нью Эйджем, оба смолят марихуану, само собой; с раннего детства, насколько Седрик помнит, они много переезжали из одной хиппанской деревушки в другую, никак не удавалось прижиться, всегда случались какие-нибудь скандалы, а теперь его родители поселились в общежитии Дундербакена и вполне там счастливы, а он решил во что бы то ни стало жить отдельно тут. Мы с ним долго говорили о lucid dreaming, Стивене Лаберже, Кийте Херне, и, наконец, Седрик предложил нам с Эдвином провести небольшую митоту. Улеглись на циновки, укрылись пончо, он выдал нам листья сальвии, сказал зажать в зубах и ждать, чтоб сок медленно наполнял рот и гортань. На всякий случай рядом с нами он поставил посудины. Объяснил тем, что сок сальвии очень противный. У меня почти сразу свело рот, минут через пять я перестал чувствовать гортань, будто мне сделали заморозку. Скоро в груди у меня началось «холодное горение», а затем в солнечном сплетении пробился ледяной горный родничок. Я знал, что Седрик наблюдает за нами и перевернет нас набок, если начнет рвать. Дальше все произошло очень быстро. Мне показалось, что в комнату кто-то вошел