Аргонавт — страница 48 из 54

«Have a good rest», – сказала сухая, похожая на медсестру, ресепсионистка.

«No way, – ответил я. – I came to work».

«You look tired», – сказала она (заигрывая или правда обеспокоилась?).

«Thank you, – сказал я. – I take it to account».

Но отдыхать мне некогда. Немедленно на станцию. Надо все проверить. Как знать. Некоторые суицидалы приходят на место действия за день, за неделю, за месяц, чтобы с восторженным ужасом в остекленевших глазах все осмотреть. Как в религиозном трансе, они прохаживаются по перрону. Как зомби. Я надеюсь тебя там застать. Нет. Я надеюсь тебя не застать. Я не знаю. Чего я хочу? Спасти тебя или? Ошибиться. Я хотел бы, чтоб я ошибался. Но. На стенах граффити, граффити. Это росписи футбольных фанатов. Безвкусица. Уродливо-угловатые литеры. Психоделическая вязь радужно-кислотных грибообразных буквищ. Тошнотворно. Как и их вопли. Последние из неандертальцев. Самая дешевая комната. С видом на этот перекресток, который перебегаю. Может, ты тоже в этом невзрачном отеле, этажом выше, окно с видом на этот перекресток, ты видишь меня. Узнаешь? Твой взгляд безразлично скользнет по моей спине, как тень листа по стене, по стеклу, по моему лицу за стеклом и снова – по стене. (Интересно, Глеб вспомнит, если я ему расскажу, как я держал его у окна, когда вдруг к стеклу подлетел сухой лист и долго танцевал в воздухе, как бабочка, и Глебушка стал махать руками, а потом хлопать по стеклу, – вспомнит, если расскажу?) Меня не заботит, что я буду есть. Я могу обходиться без еды. Могу и без крова. Я бы заночевал прямо на улице. Завтра может не наступить. No future. Только бы не было толп. Меня ужасает неутолимая жажда толпы к росту. Основной закон массы Элиаса Канетти. Толпа стремится втянуть в себя каждого. Меня тоже. Тебя. Его. Ее. Их. Всех. Масса должна расти. До бесконечности. No limits. No, по limits! Как бы не так. На Болотной площади этот закон был опровергнут. Постояли и разошлись по домам. Канетти, ты был неправ. Ненавижу массы. Нетерпим к прикосновениям. Но на концертах все совершенно иначе. Никаких концертов сегодня. The Fureys собирались. Вряд ли на них придут толпы. Нет. Не хочу тебя потерять. Узнаю и в толпе. Узнаю. Никаких фанатов. Не должно быть. Проверил. AFC Wimbledon играет завтра на выезде с Виrу. Пусть все катятся в Бьюри! Терпеть не могу хоровые распевки, шарфики, которыми они машут, точно пращами. Свист. Превыше всего свист. Разнимающий душу на струны. Скальпелем влезает в грудь, и сердце превращается в лягушку под микроскопом. Ты! Нет. Похожа. Не она. Как подскочило сердце! Спокойно. Спокойно. Я поймаю тебя. Найду. Я иду.

Он идет. Мимо катят неторопливые машины. Солнце ползет, подглядывая за ним из стекол безразличных домов. Яркий свет давит. Ветер торопит. Но торопиться некуда. Хочется чаю. В кафе – не разглядеть – силуэты, в ослепительном свете – силуэты. Чаю. Молодой симпатичный негр останавливается и улыбается, его глаза светятся от счастья. В руках брошюры. Религиозный придурок. Шире шаг.

«Lovely morning, sir, isn’t it?»

«Lovely indeed».

Мимо. He сбавлять темпа. Оригиналы. Где они? В этом мире пародий, копий, фетишистов, дрочеров, трансвеститов – где живут оригиналы? Где изначальный свет в этом море эрзац-продуктов? Кто укажет путь? Не какой-нибудь кукольный уличный болван с брошюрой. Нет, конечно. Тогда кто? Где? На каком повороте? На какую кнопку в душе нажать, потянуть за какую ниточку, чтобы вывернуть к Истине? Потому что – пойми, Аэлита! – я боюсь не узнать тебя. Боюсь дать маху. Боюсь, что протяну руку, а вместо тебя обернется твоя копия. Страшнее всего: если обернувшаяся девушка будет оригиналом. Хотя навряд ли я это пойму. Конечно, пойму, поймаю, узнаю. Никаких сомнений. Узнаю. Только не надо столпотворения. Не в эти дни.

О, повезло – пустая улица! А там и станция.

Он ходит по перрону. Он прогуливается возле станции. Он покупает газеты. Он сидит на скамейке и поглядывает по сторонам. У него начинают болеть глаза. Они болят точно так же, как болели в детстве во время аллергических приступов. Но ведь это невозможно. Все давно прошло. Просто не выспался. Нельзя столько пялиться в компьютер. Нельзя пить столько кофе. Я сам себе создаю проблемы. Человек убивает себя сам. Черт, надо бы проверить ее аккаунт. Идти обратно? А время. Господи, прошло всего-то полтора часа! Время в Лондоне движется иначе, а в этом пригороде оно совсем другое, своенравное, как облако. Надо ждать. Или кофе? Опять кофе. Да сколько можно? Ты пропьешь тут все деньги. А может, купить сигарет? Покурить. Чтоб совсем тошно стало. Нет. Что за блажь! Где-то было интернет-кафе. Чай is the solution. Надо было взять лаптоп. Было бы подозрительно. Человек с компьютером. Шатается. Ходит кругами. Могут подойти. Возникнут вопросы. Нет. Этого не хватало. Без того как бельмо на глазу в этом старом плаще. Борода, как у чеченца. Потому и цепляются всякие. Маргинал среди маргиналов. Интересно, могут меня принять за фана Борланда? За фана, который тоже решил. Последовать. Нет. Вряд ли. Кто в эти дни о таком подумает? Его и в восьмидесятые не все знали. А в эти дни. Нет. Борланд крепко забыт. Он погребен кислотной эрой, рейвом, пробковым брит-попом, барбитуратными шу-гейзерами, глянцевыми диджеями и прочей шелухой. Но борода. Да. Борода. Купить станки и сбрить. ASAP. Трясущейся рукой. Все равно. Пластырь тоже. Сразу. Да. Хорошая мысль. Жил лет в киоске. Пластырь в аптеке.

Он ищет киоск. Бредет и оглядывается. Перебегает дорогу. Доходит до конца улицы, выглядывает за угол. Вот только что мимо шел. И нет! Это я вчера мимо него прошел. А вот аптека! Отлично.

Покупает пластырь. Спрашивает, нет ли у них бритвенных принадлежностей (не слишком ли я витиеват?). Нету. Of course, of course, my fault.

Головокружение. Присел на оградку. В задумчивости смотрел, как человек в ярких оранжевых брюках бежал за каким-то листом бумаги, спотыкаясь, почти падая, поймал, встряхнул, почистил, поцеловал, заулыбался, оглянулся, всем показал с улыбкой лист бумаги, сложил его аккуратно и спрятал в карман.

Киоск! Вот и киоск. Покупает упаковку Gillette, стаканчик кофе и маффин. Улыбчивая жирная негритянка. Милашка, несмотря на ожирение. Бедолага. Все могло быть иначе. Какой вкусный маффин! Какой горячий кофе. Ухм! Надо присесть. Сейчас даст по шарам. Сесть где?

Он видит пустую скамейку в сквере. Деревянная. Грязная? Обшарпана. Чертовски низко для моих колен, ну, да ладно.

Вытягивает ноги, потому что на этих скамейках бедра подпирают брюхо и тогда резь в боку, страшно думать отчего. Слетаются голуби. Крупные. Не как у нас. Сквозь молодую, но уже пышную листву с его глазами играет солнце. Он жмурится. Голуби воркуют у его ног. Кормить, кажется, нельзя. Или это не в Лондоне? Где? Какая разница. Просто не кормить и все.

Выбрасывает стаканчик в урну. Запрокинув голову назад. Закрыв глаза. Только не засыпать. Нельзя спать. Нельзя. Могут подойти. Вопросы. What time is it by the way? Кофе уже не вставляет. Или все-таки? В ушах гул. Приятный лондонский гул. Я бы так умер. Прекрасно. Последовав за гулом в голове. И в небо по трубе. Так. Надо идти в номер. На часок завести будильник в телефоне. Часок отдохнуть. Сил нет. Часок.

Ему кажется, будто он в номере. Он видит свой телефон. Черно-белая Nokia. Он ставит будильник. Ему кажется, что в номере еще кто-то есть. Нет. Когда так хочешь спать, начинаешь двоиться. Он смотрит из окна. Ему кажется, что он сидит в кинотеатре и видит на экране себя, выглядывающего из окна гостиничного номера в Англии. Из окна он видит тополь, который рос на даче возле дома, где долго жила на цепи злая собака. Летом в листве тополя заводились пчелы. Они гудели. Приятный успокоительный гуд. Жар, марево, гуд. Тополь шуршал листвой. Пчелы летали повсюду. Куда ни пойдешь, всюду они, занятые, деловые, снуют по улицам, заходят в магазины и кафе, улыбаются, разговаривают, жужжат, рассыпаются по площади под окном, раскрываются черными зонтиками, раскатывают каретами, стучат копытцами. Он понимает, что это Хельсинки. Ну, конечно! Собака охраняет катер, на котором сидят манекены и пьют кофе. На одном манекене беретка с советским крабом. Другой в зеленом рыбацком плаще и высоких сапогах. Он махнул ему рукой, перепрыгнул через борт и пошли вместе. В отель. Sokos Presidentti. Двери лифта раскрываются, и они сразу оказываются в номере. А. снимает с плеча сумку.

– Как съездил?

– Нормально, – отвечает А. – На пароме все спали, все, все спали. Забросили ноги на столики, не разуваясь, и спали.

– Ну да. Все верно. А что еще делать?

А. ложится в кровать не разуваясь: сапоги, мокрый рыбацкий плащ, охотничья шляпа с утиным пером.

– Такие удобные мягкие кровати, – говорит А. – Буду тоже, как швед.

– Или мертвый француз.

А. смеется.

– Приятно, что окно наглухо забито. Говорят, выбрасывались.

– Alive! She cried! – поет A., дрыгая ногами в сапогах (с них падают жирные комья блестящей грязи).

До концерта еще полдня. Можно покемарить. (На мгновение он теряется в догадках: какой концерт?.. кто будет играть?) Тоже вытягивается на кровати.

– Молодец, заказал twin beds, – говорит А. сквозь сон. – А то они могли подумать невесть что.

– Не все ли равно, что о тебе подумают в Хельсинки… И потом… Все геи так и делают: заказывают twin beds, а потом сдвигают кровати.

– Спишь?

Да. Сплю. В поездке можно и днем прилечь. Иногда мне кажется, что я в Таллинне. Это странное чувство, будто я никуда не уехал, а просто вышел, куда-то забрел… не знаю, может, потому что Хельсинки так близко, с самого детства – финские каналы, финская речь нет-нет да промелькнет… почти та же Эстония… не знаю, странно, даже в самых непохожих на Таллинн местах Хельсинки на меня накатывает волна, и мне кажется, что я все еще дома… причем в том времени, когда я был совсем маленький и любил папу и маму… тогда они были живы, а потом я их похоронил, они перестали для меня быть папой и мамой, когда я перестал их любить, и сестре об этом сказал… Ей было уже двадцать, и она как-то приехала из Тарту, а родители ругаются, я сижу в своей комнате и злюсь: заткнитесь уже, заткнитесь уже – ни почитать, ни телевизор посмотреть – невозможно, и тут сестра вошла ко мне, села, стала успокаивать: скоро уже угомонятся, папа одевается, пойдет пройдется, остынет, – а я ей говорю: наплевать, пусть сдохнут оба, ненавижу их, – и ее так перекосило: «Ты что говоришь?.. как ты так можешь?..» – выскочила из моей комнаты, пошла с мамой говорить… до чего вы ребенка своими перебранками довели… а я уткнулся в подушку и хохотал: дура, вот дура… ей двадцать лет, а она зачем-то сюда приходит, мирит этих идиотов, меня успокаивает… да ну, ты что, живи, пей, гуляй! Без оглядки вперед! Фестиваль! Свобода!