– Она отвела от уха телефон и, посмотрев на него с гримасой третьесортной голливудской актрисы, сказала: – She hanged up on me![7]
– Дети, – сказал он растерянно, стараясь не дрогнуть голосом.
Пока она прятала телефон в сумочку («Сказала, что уходит и не знает, когда вернется, и бросила трубку»), он мысленно наложил на ее лицо образ Аэлиты и с облегчением понял: ничего общего (отдаленное сходство Зои с Джиной Роулэнде вытесняло из нее образ дочери). Двадцать лет пройдет – Аэлита не превратится в свою мать, она станет другой: сухой, как отец, возможно, унаследует алкоголизм и язвительность. Видимо, в какой-то момент отец для нее стал гораздо важнее матери (нельзя же все объяснять генами, человек намного сложнее спирали ДНК и может выходить за грань любой структуры, не только социальной, но и биологической). Судя по тому, как Аэлита бесится, кричит, кусает всех вокруг, скандалит в школе, бьет своих парней, она станет такой же взрывной и эксцентричной, как ее писатель-отец; во всяком случае, ее посты в тысячу раз круче, чем его книжки, статьи, реплики, жесты, значит, сама тоже станет в тысячу раз язвительней и злей.
– Семнадцать лет. Пора бы манер набраться. Но это мое упущение…
– Ну, а какие мы были в семнадцать? Я так гулял, что ого-го…
– М-да…
Раньше его занимало, почему они с дочкой говорят по-английски: ему это и нравилось, и не нравилось, казалось каким-то выпендрежем: жить в спальном районе и говорить по-английски. Потом он случайно узнал, что это придумала Аэлита, и перестал задумываться. Всем ее выкрутасам он находил оправдание. Он боготворил ее.
– Хорошо она говорит?
– Лучше меня. С ошибками, но намного смелее. У нее богаче диапазон и запас. И свои ошибки она оправдывает тем, что они натуральны… – Передразнивая дочь: – Англичане сами с такими ошибками говорят.
Павел кивнул.
– Да, верно. Как сказал Бруно Крове, язык, на котором говорят англичане, что угодно, но только не английский, это не язык вообще.
Она засмеялась смехом, в котором можно было расслышать… Нет, ноток дочери не было. И слава Б. К черту!
– Ну, если ты говоришь… – Зоя легко перевела дыхание. – Ты в Лондоне бываешь чаще, чем мы на даче. Да мы туда и не ездим. Элю туда ничем не заманишь.
Его грудь налилась озоном; в голове промелькнули солнечные зайчики.
Зоя продолжала:
– Она говорит, что не на дачу нужно ездить, а в Англию… Сел и полетел на выходные. Что тут сидеть?
– Да, верно: что тут сидеть? – О нем говорят. Она говорит. – Бывают дешевые рейсы. Надо ловить момент. – Он задрожал и покраснел. Покашлял в кулак.
– Если б все было так просто… Я пообещала ей, что спрошу тебя, как там лучше добираться, где остановиться, и всегда забываю. У тебя наверняка нет времени на подобные консультации…
– Да ты что! О чем речь! С радостью. Все знаю, все напишу подробно. Если хотите, даже сам с вами полечу! Это я шучу, конечно.
– А что, давай полетим все вместе. Будет веселее. Только… этого надо расшевелить, он опять впал в депрессию…
Этого… Ничего себе, как она о нем! Депрессия. То есть пьет. Злая.
– Понимаю. Сам держусь седьмой год.
– Молодец, вот она – воля.
– Никакая это не воля.
Они вышли под козырек на крыльцо. Мимо ехал троллейбус, притормаживая. Дождь шел взапуски. Зонта не было.
– Такси, что ли, взять?.. – проговорила она сонно. – Нет, пойду в кафе. Может, все-таки посидим?
Отказался. Больше не в силах находиться рядом с ней. Не в состоянии прятать счастье, которое переполнило его. В мечтах он уже летел с ними в Лондон… воображение уносило… Поскорее остаться одному! Бродить по улицам Старого города, петлять, невзирая на дождь, никого не видеть, фантазировать… В каком-нибудь кафе выпить кофе… Одному.
Рассудком он понимал, что никуда они не полетят, но сейчас, завтра, весь месяц можно себе позволить… Короткий разговор, незначительный, но такой малости достаточно для того, чтобы его воображение ткало из ночи в ночь персидский ковер фантастического путешествия… три, четыре волшебных дня… Он придумает эти дни в мельчайших подробностях; он снимет в своем сознании настоящий фильм; в очередной поездке в Лондон на все вокруг он будет смотреть своими и ее глазами, Аэлита будет рядом – месяц, три месяца, год – это можно тянуть до конца жизни. Когда-нибудь, на пороге полного провала в маразм, выдуманный трип станет более подлинным, чем вся эта тухлая реальность. Вот тогда-то… тогда… мы и будем по-настоящему вместе! И потом, о нем говорят в их семье… Вот так надо жить! Молодец, Аэлита! Правильно!
Боголепов считал свою жизнь образцово-потерянной. Если жизнь – роман, то заглавие его романа: «Жизнь утраченных возможностей». Он мог смело про себя сказать: «Я всё профукал, я – мот всех моих залежей и ресурсов», за что, как он сам считал, и был наказан убогой квартиркой, рутиной, работой, бедностью, одиночеством. Однако умел находить лазейки, как никто другой; это умение выпрыгивать из плена времени считал одним из немногих им реализованных талантов; и удавалось это ему только потому, что в сердце Боголепов верил: такие прыжки надо совершать, потому что кто знает, однажды такой финт может все исправить, ибо ветхие страницы гроссбуха мироздания должны иметь дыры, сквозь которые можно проскользнуть в другую жизнь, и все наладится. Тех, кто примерял и пользовался им обнаруженными ходами, выводящими за пределы пошлости хоть на час, он внутренне приветствовал и считал своими духовными соратниками.
Чтобы осуществлять эти вылазки, ему приходилось больше работать. Он много переводил: субтитры для телевидения и театров, различную документацию, резюме научных работ, расшифровки интервью с диктофонов. Был активным членом сайта Translators cafe (которое уважал за анонимность), оттуда получал большую долю всей работы, но там платили по договоренности, а денег ни у кого не было, часто ему казалось, что могли вовсе не заплатить (такое случалось, не с ним, но этого было достаточно, чтобы нервничать), деньги в таком случае переводили через Paypal или «Контакт», и он всякий раз чувствовал себя преступником, когда шел получать перечисления в пункт «Контакта» (как-то ему не доплатили десять долларов, он не стал скандалить, сильно разозлился, молча занес человека в черный список, это была женщина, которая попросила его перевести ее статью о московских выставках современных художников из Китая на английский, договорились на тридцать долларов, он все сделал, даже дополнил и откорректировал оригинал, чему она была очень рада, – позже обнаружил свою работу на престижном американском сайте, заказчица не только ободрала его, но еще и недурно заработала). После этого случая он боялся брать такие переводы, раздумывал написать что-нибудь свое – эссе… попытался, но не пошло, да и кому это нужно?.. Бросил и через месяц, преодолев в себе опасения, снова стал переводить. Возня отнимала много времени и сил, денег на поездки не хватало, что неизбежно привело к стратегии жесткой экономии, отказывал себе в пище, перестал есть мясные продукты, вызывая в людях изумление – «убежденный вегетарианец», говорил он (и пусть все катятся к черту). Ради той подлинной жизни, которая происходила на концертных площадках и часто казалась ему сновидениями, вызванными кислотой, он был готов пожертвовать многим.
Перемены, которые могли бы произойти с Россией, если б не болван Ельцин и его кровопийца-преемник, или с Америкой в случае победы Чарльза Линдберга на выборах в 1940 году, или те метаморфозы, что случились с Кастанедой после встречи с Доном Хуаном, не сравнятся с тем, что произошло со мной 19 июля 1991 года на Рок-саммере, когда я увидел The Stranglers.
При любой возможности он находил время и деньги, чтобы выбираться на концерты в Стокгольм или Хельсинки, в Ригу или Вильнюс (несмотря на то что панически боялся России, он дважды ездил в Петербург и Москву поездом). Ему понадобилось десять лет, чтобы преодолеть аэрофобию (ради этого он посещал сеансы гипноза, которые проводил пожилой заезжий психоаналитик, – разумеется, хранил это в секрете). С тех пор он настойчиво пополнял свою сокровенную записную книжку, в которой было четыре столбца: date, place, name, set list. Ни один поэт не выводил слова любви с большим трепетом и чувственностью, чем Павел, когда писал: Hammersmith Odeon, Earl’s Court, Royal Albert Hall, Rockpalast, Hovet, Glastonbury, Théâtre de Poche, Paradiso (Amsterdam), Tavastia. В беседах он старался произносить эти названия непринужденно, как бы невзначай, при этом его переполняло волнение, гордость; он вспоминал о своих поездках в Амстердам или Лондон, как альпинист вспоминает покоренные вершины или солдат – сражения, в которых принимал участие. Впрочем, и менее легендарные места, более похожие на сквоты или трещины в отполированном мире, заставляли его сердце ликовать, когда он видел на сцене барабанную установку, микрофоны, клавишные и прохаживающихся работников сцены, настройщиков с гитарами, чуял дух марихуаны, пота и алкоголя.
Из странного суеверия, помимо фотографий, Павел хранил какие-нибудь мементо: ленточки, билеты, браслеты, талончики (забавное изобретение европейского ума: ты ничего не покупаешь на концерте, кроме талончика, который можешь обменивать на алкоголь, воду, шоколадку и т.д.) – их он прикреплял к картонным страницам больших альбомов, приобретенных отцом еще в восьмидесятые. На редкость крупные, в кожаных переплетах, альбомы стояли на книжной полке в главном родительском шкафу – гроб, в котором покоилась литература, – и для невнимательного глаза запросто могли сойти за книги, к которым отец не разрешал прикасаться. Стеклянные створки шкафа никто никогда не сдвигал, их только протирали снаружи. Несколько лет назад мать попросила Павла остаться с отцом, чтобы она могла сходить в церковь. Отец неожиданно уснул. От нечего делать Павел перебирал книги, дошел до альбомов, мстительно вынул, заполнил образовавшуюся пробоину тремя томами Стриндберга, что лежали в бабушкином комоде под замком (ключик блуждал по баночкам из-под крупы – найти не представляло труда), унес домой – никто не заметил.