Аргонавт — страница 50 из 54

наверное, вырастешь еще на два – от силы три сантиметра, с годами прибавишь в весе, обозлишься, разочаруешься, остынешь, затвердев, как лава, сквозь тебя прорастет семя – родишь, разведешься, похоронишь отца, скорей всего, первым, может быть, будешь пить, смолить будешь точно, но для меня ничего, слышишь, сейчас я отчетливо знаю, ничего все это не значит, какие бы кощунственные изменения с тобой ни приключились, я по отношению к тебе не изменюсь, твой образ во мне останется прежним, – я научился этому, побывав в шкуре демона, понимаешь людей, ценишь малое, смертное, и – что самое удивительное – я это понял на примере нашего города. Сколько его ни строй, ни шлифуй… да, в кафе и пабах каждый год меняются официантки, вырастет еще несколько небоскребов, кинут новую трамвайную ветку, снимут троллейбус, изменят маршруты автобусов, сделают подземные переходы там, где они на фиг не нужны, – облик города, как облик любого языка, изменяется, но не для меня, Аэлита, потому что я достиг той точки, когда я держу мой язык на поводке, отделяя зерна от плевел, и вход в словарь мой надежно защищен недремлющим брандмауэром, поэтому собранная в моем воображении картина не подвержена коррозии времени и сил, которым подвластны и человек, и камень, не говоря уже о мэйнстриме, но не память, во всяком случае не моя. То, что происходит в моей голове, намного значительнее того, что приносят волны извне. Свет погасшей звезды для меня все еще сама звезда, Аэлита! Знаешь, я летел сюда как безумный, носился тут по перрону, смешно сказать, еще час назад я боялся тебя потерять, а теперь прочитал твою запись, увидел фотографию, успокоился, отрезвел и понимаю: даже если бы с тобой что-нибудь случилось, страшное, непоправимое, я бы все равно тебя любил, для меня ты бы осталась живой, я бы смог жить дальше так же, как и эти полтора года… я сумел бы… ведь могу же я как-то жить без твоей взаимности… мне не нужна твоя взаимность… подумать только, меня терзало страстное желание раскрыться… глупости… нет, подлинная любовь – тайная, безнадежная… идеально было бы полюбить давно умершего человека, но раз уж так получилось, что я полюбил тебя, я буду боготворить тебя до конца, что-либо менять во мне слишком поздно. Некоторые внешние изменения в обстановке не помешали бы.

Отель. Он раздевается, ложится. Его глаза закрываются. Кажется, на мгновение засыпает. Во сне он идет по Хельсинки. Рядом с ним А., который нервно рассказывает об издателе из UK.

– Все-таки повезло мне с Эдвином, – говорит А, – отсоветовал, а то я чуть в ловушку не попал. Так и не вылез бы. Превратился бы в мертвую душу. Представляешь, какой хитрый британец. Приехал в Эстонию скупать права на английский перевод неизвестных авторов за бесценок да бессрочно. А что значит бессрочно? Это семьдесят лет после моей смерти права на английский перевод моей книги будут принадлежать его издательству или тем, кому оно перейдет или будет продано. Хитрый жук. Да просто Чичиков!

Павел понимает, что не спит. Не может уснуть. Он ворочается. Слышит, как позвякивают чашки, рюмки… шум мыслей создает голоса, он узнает: сестра, Геннадий, вот мать… Нет, нет, нет…

Он старается снова увидеть Хельсинки. Он вспоминает, как А. смотрел на здание отеля Сокос, построенного в форме корабля. Его этот отель восхищал. «Может, как-нибудь там поселимся?»

Он видит А. Тот сидит в кресле. На его коленях папка. На папке стоит старый ярко-оранжевый телефон с циферблатом. Он ждет звонка. Он одет. Он недоволен.

– Представь! Поездишь так по разным странам вроде нашей, где каждый, умирая от неизвестности, так и рад назваться груздем, за десять лет понаберешь сотни авторов, клянусь, сотни, некоторые и без гонорара с бессрочным правообладанием в петлю полезут, и в один прекрасный день твое маленькое издательство превращается в клад, в бомбу замедленного действия. Во-первых, ты можешь сидеть и просто ждать, что кто-то из них прогремит. Во-вторых, ты можешь такое издательство неплохо продать. Или всех своих авторов более крупному издательству, как продают базу данных, например. Продать, помахать всем ручкой и уехать на Багамы. Черт! Вот так люди живут, понимаешь? Вот так! Вот так! – А. в сердцах бьет кулаком по телефону, тот звякает жалобно.

– Как это мерзко звучит, – задумчиво произносит Павел, глядя в потолок (потолок покрыт узорами трещин и паутинками, возле лампы летают три мухи, кружат, кружат, как заведенные), – как мерзко… «семьдесят лет после смерти»… Как это все отвратительно.

– Вот и я об этом. А прикидывался-то, притворялся… Говорил как красиво! Американский корпоративный фашизм, геополитика, сокрушался, что нет нигде в мире демократии! Говорил, что с юношеских лет очарован русской литературой… И на тебе! Засада!

– Слушай, а почему бы тебе не плюнуть на все и не полететь в Перу? – Лицо А. выражает недоумение. – Помнишь, как ты мечтал раньше! Мексика… Пейот… Кастанедой и Маккенной зачитывался…

– Timothy Leary’s dead… – Поет A. – No, no, no… He’s outside looking in…

А. кривляется.

– Смеешься, – говорит Павел. – Стареешь. Достаточно тебе Швеции.

– Все стареем.

Аэлита – молодец, взяла и улетела в Перу, читать судьбу по листьям коки. Куда нам до нее. Oh, my Cornflake Girl! Ты отважилась на свое героическое путешествие. Вперед! От логоса к мономифу!

Павел переворачивается на другой бок.

Опять не могу спать. Черт. А может, снотворное взять? Тогда надо чего-нибудь съесть. Лень вставать. Сил нет, а спать не могу. Даже свет выключить. Протянуть руку. В кармане осталось два маффина… Нет, не смогу есть. Тошнит. Полежу. Сердце стучит. Не могу спать. Не могу есть. Опять. Как бы не крякнуть. А по хуй, можно и крякнуть. Теперь-то все равно. Аэлита жива. Она в Перу. Кто все эти люди? Не все ли равно. Ассистенты режиссера, актеры, массовка, гримеры, операторы… Кто угодно! Главная там – ты. Alive! На все прочее можно забить. На себя тоже. В первую очередь. Интересно, сколько я сбросил за эти дни. Сколько-нибудь? Наверняка. Хотя какая разница. Эти дни здорово подорвали меня. Одни похороны съели два килограмма, не меньше. Твари влезли в мою голову и сосут. Удалось не посмотреть на отца. Чтоб не приснился. У меня словно вырезали что-то внутри. Впервые купил снотворное с того раза. Пришлось звонить врачихе. Маразматичка.

– А зачем вам вдруг понадобилось снотворное?

Посмотрела в карту, что ли? Там что, написано про мои суицидальные аттемпты? Хотела, чтоб пришел.

– Не хотите зайти?

– Зачем?

– Ну, как-то вы давно не заходили.

– А это плохо?

– Ну, нет, здоровье – это хорошо, но обследоваться не мешало бы. Как уши? Не болят? Слышите хорошо?

– Спасибо, хорошо. Больше не было неприятностей. Вы мне просто выпишите снотворное, а то я позвоню другому врачу.

Выписала. Диги-рецепт… Что это за диги-рецепт, если звонить приходится и говорить с идиоткой, которая пытается тебя вызвать, допытывается, зачем мне снотворное?

Нет чтоб послал e-mail, и никаких разговоров, даже по телефону! Я бы с удовольствием перешел на общение с миром только посредством электронных писем. Зачем говорить, если писать можно?

Может, так и сделать? Переводить, и все, никуда не ходить, ни с кем не говорить. Хорошая мысль. Пора бы замуроваться. Опять залечь с книгами. Переводить и читать. Никого не видеть. Пруст обил стены пробкой. Я замуруюсь в книгах. У зверя нора. У Бьорка книга.

Кто бы мог подумать, что перечитывание апелляций, которые писал Стен Миллер, может так благотворно сказываться на моей психике. Интересно, а кто-нибудь, вообще кто-нибудь, включая всех зэков, что он отмазывал, практиковал это или нет? Кому-нибудь, кроме меня, его писульки спать помогали? Это же просто чудо-грамоты! Три года прошло с тех дней, перечитываю – с не меньшим эффектом. Не думал, не гадал. Чертовы похороны. Ведь все ждали. Должен был быть готов. К смерти отца – давно готов был. А вот к самим похоронам, оказалось, что нет. А потом поминки, как пыльным мешком, просто пыльным мешком! Мать сказала: «а давайте пить чай!»– тем же голосом, как на мое семнадцатилетие, просто безумие, я аж вздрогнул: дежа вю? И началось: папа принес себя в жертву ради сестер, когда поехал в СССР в 46-м. Слезы, платок, трясущиеся руки. Я ничего не понимаю. Прошу объяснить.

– Что значит «принес себя в жертву»? Мама, о чем ты?

Объясняет, трясется, слезами умывается, голосом сдавленным:

– Отец папы, твой дедушка, был сильно верующим человеком (это я знал), а потом в одночасье отвернулся от Бога и вместо распятия на стену повесил портрет Сталина. Распятие снял – Сталина повесил. И он был не один такой… Такое было время…

Ничего себе. Первый раз слышу. Сестра что-то сказала, – кажется: «ну, не важно, дальше, дальше», – я понял, что она знает эту историю, по нетерпению в ее голосе почувствовал, что она готова либо подхватить, либо добавить что-то, либо совсем заменить маму в качестве рассказчицы (сужу по горящим сквозь слезы глазам-алмазам). Мельком глянул на Геннадия, понял, что он торжествует. Не appears in the know, too. Сидит и все знает. Свысока на меня посматривает, кивает, мол: сейчас-сейчас все поймешь… Как я себя гадко почувствовал в эту минуту, просто не описать! Всем все известно. Один я ничего не знаю. Злюсь. Чувствую – краской наливаюсь.

– И что? – спрашиваю с деланым безразличием. – Что было дальше?

Драматическим тоном, уже с театраленкой:

– А в сорок шестом, во время очередной волны репатриации…

– Короче, мама, историю мы знаем, что дальше?

– Ну, дальше, дальше… Папин папа, дедушка твой, значит, захотел вернуться в СССР – всей семьей, ему представлялось, что это так важно – всей семьей, воссоединение с Родиной… а там, в Париже, к тому времени была большая семья, все выросли, почти все сестры переженились. Там были…

– Я знаю, кто там был, всех – весь список – всех знаю. Что дальше?

– У сестер были маленькие дети, а папин папа захотел со всеми вместе, всей большой семьей, и ведь как в те времена было… все его слушались… отцов-то дети слушались беспрекословно, не то что нынче… А он к тому ж авторитет в своем кругу имел и друзей на переезд подбивал, а некоторых и подбивать не надо было, готовы были ехать и поехали, тоже семьями, тогда всех охватила мания возвращения, все вдруг поверили обещаниям Сталина. Только ни сестры, ни твой папа ехать не хотели, отговаривали старика, отговаривали, пытались образумить… Ни в какую! На Родину, и все тут! Вот так. Ну, тогда твой папа, чтобы приостановить это, не дать трагедии случиться со всеми разом, сам вызвался. Я, мол, съезжу, посмотрю, первый поеду и, если все в порядке, вам напишу, и тогда все вы вместе и приедете. Пошел в посольство, паспорт французский сдал… Боялся, говорил, страшно. Ехать никуда, разумеется, он не хотел. Две вещи его тогда ободряли: во-первых, то, что он делает это ради своих родных, а второе – была у него надежда: он в Сопротивлении участвовал и думал, что если арестуют, то это в его пользу скажется. Возможно, и сказалось, потому что в лагере оказался. На семь лет… Строительство секретного завода для производства атомного оружия… Пять лет тяжелых работ, а потом здоровье не выдержало… Тут, слава богу, Сталин приказал долго жить… Там мы и познакомились… Поселок Горный… Так он всех спас. Только никто из них этого никогда не оценил. Может, ценили, да знать не давали. А кто не дожили… Ах!