— Значит, так! Значит, так! — прошептала она и, взметнувшись, как птица, быстро и тихо, как птица, пролетела гостиную. Невидимые крылья несли ее к запертым дверям кабинета. Но, когда она вошла к матери, движения ее уже были, как всегда, спокойны и изящны, только глаза с тревожной заботливостью вглядывались в женскую фигуру, сидевшую в глубоком кресле с закрытым руками лицом. Мальвина плакала тихо и горько; беззвучные рыдания судорожно сотрясали ее плечи, и они клонились все ниже, как будто давила их незримая тяжесть.
Ирена неслышно скользнула по комнате, принесла из соседней спальни флакон, вылила несколько капель на ладонь и осторожно смочила виски и лоб матери. Мальвина подняла лицо, искаженное ужасом. Можно было подумать, что в эту минуту она испугалась дочери, но Ирена совершенно обычным, спокойным тоном сказала:
— На тебя всегда вредно действует бессонница. Опять эта несносная мигрень!
Мальвина ответила слабым голосом:
— Да, мне немножко нездоровится.
Она встала и попыталась улыбнуться дочери, но только дрогнули ее бледные губы и опустились веки, распухшие от слез. Стараясь идти уверенным, ровным шагом, она направилась в спальню.
Ирена двинулась за ней.
— Мама!
— Что, дитя мое?
Губы Ирены беззвучно шевелились; казалось, сейчас из них вырвется вопль, но сорвались только глухо прозвучавшие слова:
— Может быть, принести тебе вина или бульону?
Мальвина отрицательно покачала головой и, пройдя несколько шагов, оглянулась.
— Ира!
Дочь уже стояла перед ней, но теперь Мальвина в свою очередь не могла вымолвить ни слова. Склоненный лоб ее медленно заливал румянец, наконец она тихо спросила:
— Что… отец твой дома?
— Несколько минут назад я слышала, как он уехал.
— Если, возвратившись, он пожелает меня видеть, скажи, что я его жду.
— Хорошо, мама.
В дверях она снова обернулась:
— Если кто-нибудь другой… не могу!
Стоя в нескольких шагах от матери в чопорной позе одетой по моде барышни, Ирена ответила:
— Не беспокойся, мама. Я не отлучусь отсюда ни на минуту и не допущу, чтобы кто-нибудь нарушил твой покой. Даже отец… если он пожелает тебя видеть; может быть, лучше завтра!
— Ох, нет, нет! — вдруг с жаром вскричала Мальвина. — Напротив, как можно скорее… попроси отца и предупреди меня… как можно скорее!
Ирена ответила:
— Хорошо, мама!
Мальвина закрыла дверь, прошла несколько шагов и упала на колени перед своим великолепным ложем. В этом уголке между креслами, обитыми оранжевым узорчатым шелком, и пышной постелью, убранной батистом и кружевами, она заломила руки и, высоко вскинув их, тихо простонала, почти рыдая:
— Боже! Боже! Боже!
Дарвидова принадлежала к тем слабым женщинам, которым, как воздух, нужна преданная любовь: без нее они не могут жить и заражаются ею, не сопротивляясь. В холодной пустоте богатых гостиных она не могла противиться такой любви и давно уже, много лет назад, поддалась ей, почувствовав себя особенно слабой, когда на нее повеяло весенним дуновением юности, проведенной вместе с человеком, готовым пасть к ее ногам. Уже тогда, в самом начале, любовь эта камнем легла ей на душу, и тяжесть эта все возрастала, по мере того как шли годы и подрастали дети. Ни на минуту она не считала себя героиней драмы. Напротив, думая о себе, она всегда повторяла, краснея от стыда: «Слабая! Слабая! Слабая!» — и давно уже к этому слову присоединилось другое: «Преступная…» Она была слаба, однако сегодня нашла в себе, наконец, силы разрубить один из узлов той сети, которая так гадко опутала ее жизнь. Скорей бы разорвать и второй, а потом погрузиться в далекий от светского блеска бездонный мрак одиночества, наполненный только ее беспредельной скорбью! Понемногу в голове ее назревало решение. Она хотела как можно скорее поговорить с Дарвидом и не сомневалась, что и он вскоре этого потребует. А дочери? Что же? Разве не лучше, чтобы она ушла от них, скрылась с их глаз?..
Ирена придвинула к окну столик, на котором стоял ящик с красками, и с сосредоточенным видом принялась подправлять на куске голубого атласа букет роскошных цветов. То были хризантемы, раскрывшие, словно для мистических поцелуев, белоснежные и огненные лепестки. Глубокая тишина царила в доме, и лишь спустя долгое время из дальних комнат донесся звон стекла и фарфора, а показавшийся в дверях кабинета лакей доложил, что завтрак подан. Ирена подняла голову, склоненную над работой.
— Доложи панне Каролине и мисс Мэри, что ни мама, ни я не выйдем к столу.
Она приказала также принести две чашки бульона и сухари, а через минуту с чашкой в руке подошла к закрытой двери кабинета матери.
— Можно войти?
Ирена приложила ухо к дверям: ответа не было. Веки ее тревожно затрепетали; она повторила вопрос, прибавив:
— Ты разрешишь, мамочка?..
— Войди, Ира! — отозвался голос из-за двери.
Мальвина лежала на постели, облитая поблескивающей волной шелкового платья. Ирена вошла. Поставив возле постели бульон и сухари, она тихо скользнула по комнате и спустила шторы на окнах. Мягкий полумрак наполнил комнату.
— Так будет лучше. Когда болит голова, свет раздражает.
Ирена встала у постели.
— И в этих ботинках ты не уснешь ни за что на свете, а если не поспишь несколько часов, мигрень не пройдет.
Прежде чем она успела договорить, ее худощавые руки уже сменили узкую обувь Мальвины просторной и мягкой. Она снова склонилась к матери и одним движением расстегнула крючки на лифе ее платья.
— Теперь тебе будет легче.
Ирена стояла, опустив руки и улыбаясь. Несмотря на модное платье и причудливую прическу, в ней было теперь что-то от сестры милосердия, терпеливой и осторожной.
— А сейчас, мамочка, — с улыбкой проговорила она, — будь маленькой обжорой: выпей бульон и съешь сухарик, а я пойду писать свои хризантемы.
Она уже была у двери, когда мать окликнула ее:
— Ира!
— Что, мама?
Две руки протянулись к ней и обвили ее шею, а горячие губы обожгли ее лоб и лицо, осыпая их поцелуями. Ирена прильнула губами ко лбу и к рукам матери, но лишь на несколько мгновений, затем мягким движением высвободилась из ее объятий и, встав поодаль, сказала:
— Не волнуйся, мама, это может усилить мигрень.
В дверях она еще раз обернулась:
— Если тебе что-нибудь понадобится, только шепни мне: ты же знаешь, какой у меня слух, я услышу. А я долго буду писать в кабинете. Хризантемы прелестные, у меня возник по поводу них новый замысел, и он очень меня занимает.
В окно кабинета, убранного позолоченной мебелью, художественными безделушками, цветущей сиренью и гиацинтами, сочился мертвенный зимний свет, падавший на столик с красками, за которым в глубокой задумчивости сидела Ирена. Под тонкими лучиками бровей светились ее прозрачные глаза, устремленные в прошлое.
Ей было в ту пору лет десять; она с огромным увлечением наряжала куклу в новое платье и сначала не вслушивалась в разговор, который вели родители в соседней комнате. Но позже, когда платье уже сидело на кукле без единой морщинки, подняла голову и через открытую дверь стала смотреть и слушать. Отец, иронически улыбаясь, сидел в кресле; мать в белом пеньюаре стояла перед ним с таким выражением, как будто молила ее спасти.
— Алойзы! — говорила она. — Неужели еще недостаточно того, что у нас есть? Неужели нет на свете ничего, кроме заработков, прибылей, ничего, кроме этого золотого кумира?..
С отрывистым ироническим смешком он прервал ее:
— Извини, пожалуйста, есть еще кое-что: та роскошь, которая тебя окружает и которая так тебе к лицу!
Тогда она села против него и, подавшись вперед, быстро и сбивчиво заговорила:
— Алойзы, разве мы живем с тобой одной жизнью? Совсем нет. Мы только видимся. Ни для общения, ни для взаимопонимания у нас нет времени. Тебя поглощают дела, меня — светские удовольствия. Мне стали нравиться развлечения — это верно, но в глубине души я очень часто грущу. Я чувствую себя одинокой. Ты знаешь, в молодости я вела скромную, даже бедную, трудовую жизнь, и она нередко с упреком напоминает о себе. Ты этого не знаешь, потому что нам некогда делиться своими мыслями и чувствами.
Я принадлежу к тем женщинам, которым нужна опека, нужно чье-то ухо, готовое прислушиваться к каждому движению их сердца, нужен ум, способный руководить их совестью. Я слаба. Меня все страшит. Ты часто, почти постоянно находишься в разъездах, и мне страшно, что без тебя я не смогу хорошо воспитать детей. Я умею только любить их, отдам за них жизнь, но я слаба. Умоляю тебя, не уезжай от меня и от них так часто, не покидай нас постоянно… лучше откажемся от такой роскоши… я даже буду рада, потому что это нас сблизит. Умоляю тебя, Алойзы…
Она схватила его руки и, кажется, целовала их, но отчетливо Ирена помнила, как на них упала бледнозолотая волна ее распущенных волос. Девочке было тогда всего десять лет, но ей стало жалко мать, и она с напряженным любопытством ждала ответа отца.
— Чего ты, собственно, хочешь? — начал он. — Я слушаю, слушаю и все-таки не совсем понимаю, что тебе нужно. Чтобы я оставил любимое дело, в котором преуспеваю? Право, ты бредишь наяву. У тебя какие-то потусторонние идеи, просто ребяческая прихоть…
В комнату вошла Кара, прервав воспоминания Ирены.
— Ира, разве мама больна? Почему она не пришла завтракать?
— У мамы часто бывает мигрень; ты это отлично знаешь.
Кара повернула к дверям спальни, но Ирена остановила ее:
— Не ходи туда: может быть, мама уснула.
Девочка подошла к сестре.
— Мне кажется… — шепнула она и умолкла.
— Что тебе опять кажется?
— В доме что-то происходит…
Ирена нахмурилась.
— Какое у тебя воображение! Вечно тебе представляется что-нибудь необыкновенное. А на самом деле все необыкновенное — это просто крашеные горшки, иллюзии. Жизнь всегда идет заведенным порядком и очень прозаична. Не занимайся крашеными горшками и ступай гулять с мисс Мэри и Пуфиком.