— И отлично сделала, малютка. Почему ты так редко приходишь? Каждым своим посещением ты доставляешь мне большое удовольствие.
Говоря с дочерью, он, не отрываясь, смотрел в ее почти детское лицо. Сходство ее с матерью было так разительно, как будто в ней возродилась юная Мальвина. Только Мальвина, когда они познакомились, была гораздо старше; но такие же светлые у нее были волосы, такие же темные брови и глаза и те же очертания лба. Дарвид нахмурился, глубокие морщины пролегли между его бровями.
— Почему ты так редко приходишь? — повторил он.
— Ты всегда так занят, — шепнула девочка.
— Так что же? — поспешно и резко ответил Дарвид. — Ты сказала это с упреком. Разве моя занятость предосудительна? Напротив, трудолюбие — это положительное качество, которое ставится в заслугу человеку. А мои дети должны ценить мой труд выше, чем кто-либо иной, потому что тружусь я ради них в такой же мере или даже больше, чем для себя!
Он не собирался говорить с этим ребенком так резко и угрюмо — суровость явилась внезапно, откуда-то изнутри, из смутного ощущения чего-то, чему он никогда еще не заглядывал в глаза. Да он почти и не знал этой девочки! Когда он уезжал в последний раз, она была ребенком, теперь стала почти взрослой. А она, соскользнув с низкого кресла на ковер, опустилась на колени и, заломив руки, заговорила быстро и горячо:
— Вот, папочка, твоя дочь на коленях перед тобой. Когда ты был там, далеко, она благоговела перед тобой, преклонялась и тосковала по тебе; теперь ты вернулся, и она любит тебя больше всего на свете.
Тут девочка отвернулась и опустила на пол серый шелковистый клубок, карабкавшийся ей на плечи.
— Пошел, Пуф, пошел прочь! Мне сейчас не до тебя.
Кара оттолкнула собачку, и та уселась в нескольких шагах от нее на ковре. Дарвид почувствовал, как слова дочери вдохнули в его грудь струю сладостного тепла, но он принципиально был против восторженности и превыше всего ценил сдержанность в чувствах и в их проявлении. Он поднял обеими руками склонившуюся к его коленям голову девочки.
— Не увлекайся, умерь свою пылкость. Спокойствие — вот прекраснейшее и необходимое свойство; без него не может быть хорошо выполнено ни одно дело, не будет точен ни один расчет. Твоя привязанность меня глубоко радует, но успокойся, встань с пола и сядь удобно…
Она сложила руки, как для молитвы.
— Прошу тебя, папочка, позволь мне остаться у твоих ног. Я мечтала, что, когда ты вернешься, мне можно будет часто и долго разговаривать с тобой, обо всем расспрашивать, все узнать…
Она закашлялась. Дарвид обхватил ее рукой и, не поднимая, прижал к груди.
— Видишь! Ты еще кашляешь! И часто это? Ну, не говори, ничего не говори. Пусть пройдет! Как обычно, скоро он у тебя проходит?
Кара перестала кашлять и засмеялась. Из-за пурпурных губ жемчугом блеснули зубы. Стальные глаза Дарвида вспыхнули восхищением.
— Уже все прошло!.. Нет, я не часто кашляю, иногда только. Я уже совсем здорова. А была очень больна — это когда я простудилась у открытого окна, когда тебя еще тут не было, папочка…
— Знаю, знаю. Этой пылкой головке вздумалось зимой среди ночи открыть окно, чтобы посмотреть, как выглядит при луне засыпанный снегом сад…
— Деревья, папочка, деревья! — смеясь, подхватила девочка. — Не весь сад, а только деревья, потому что при луне, покрытые инеем и снегом, они выглядят, как мраморные, нет, как алебастровые или хрустальные колонны, сверкающие бриллиантами и увешанные кружевами, а чуть подует ветерок, они осыпают землю жемчужным дождем…
— О господи! — вскричал Дарвид. — Мрамор, алебастр, кружева, бриллианты, жемчуг! Но всего этого в действительности нет! А есть только сухие стволы и сучья, иней и снег. Все это — твоя восторженность! Ты видишь, как она пагубна! Это она была причиной тяжелого воспаления легких, от которого ты до сих пор не оправилась.
— Уже оправилась, папочка! — небрежно ответила девочка и снова заговорила с глубоким чувством: — Дорогой мой папочка, а преклоняться перед чем-нибудь очень красивым или любить кого-нибудь всем сердцем — тоже восторженность? Если да, значит уж такая я восторженная, но без этой восторженности для чего и жить?
Задумчивость, напряженная мысль отразились в ее глазах и на тонком личике, свежем, как полевая роза. Она удивленно развела руками и повторила:
— Для чего жить? Дарвид рассмеялся.
— Я замечаю, что у тебя немного взбалмошная головка, но ты еще дитя, так что это пройдет.
Погладив сухощавой рукой ее бледнозолотые волосы, он продолжал:
— Благоговение, любовь и тому подобные чувства очень хороши и приятны, но они не должны быть на первом месте…
Девочка жадно слушала, застыв, как изваяние, с полуоткрытым ртом.
— А что, папочка, должно быть на первом месте?
Дарвид не сразу ответил. Что? Что же должно быть на первом месте?
— Обязанности, — сказал он.
— Какие обязанности, папочка?
Снова он с минуту молчал. Какие обязанности? Ну какие же обязанности?
— Разумеется, обязанность трудиться, упорно трудиться…
Румянец ярче разгорелся на лице девочки; она жадно ловила каждое слово отца.
— Трудиться — зачем, папочка?
— Как это — зачем?
— С какой целью? С какой целью? Никто ведь не трудится просто так, лишь бы трудиться! Так с какой же целью?
С какой целью? Как этот ребенок припирает его к стене своими вопросами! Он неуверенно ответил:
— Цели бывают разные…
— А ты, папочка, с какой целью ты трудишься? — поймала она его на слове.
Он отлично знал, с какой целью хочет предпринять такой огромный труд, как возведение множества зданий, требующихся для размещения войск, но не мог же он объяснить это ребенку. Между тем темные глаза ребенка глядели ему прямо в лицо, ожидая ответа.
— Что же? — сказал он. — Я… Мне мой труд дает значительные, иногда огромные прибыли…
— Деньги? — спросила она.
— Деньги.
Кара кивнула головой с видом, означающим, что это она давно уже знала.
— А я, — начала она, — если бы я захотела трудиться, я бы не знала зачем… Ну, зачем, с какой целью я бы могла трудиться?
Дарвид засмеялся.
— Тебе трудиться не нужно, я это делаю за тебя и для тебя…
В ответ ему звонкой гаммой прозвучал девичий смех.
— Папочка! — вскричала Кара. — Но в таком случае что же? Благоговение, любовь — это восторженность, труд — обязанность человека, однако трудиться не нужно; в таком случае — что же?
И снова она удивленно и вопросительно развела руками; глаза ее горели, губы вздрагивали. Дарвид недовольно поморщился и достал часы.
— У меня больше нет времени, — сказал он, — я должен ехать в клуб…
В эту минуту лакей, появившийся в дверях из прихожей, доложил:
— Князь Зенон Скиргелло.
Дарвид просиял от радости. Кара, еще стоявшая на коленях, вскочила и, оглядываясь по сторонам, крикнула:
— Пуф! Пуф! Идем, собачка! Идем!
— Где князь? — поспешно спросил Дарвид. — Уже здесь или в экипаже?
— В карете, — ответил лакей.
— Проси! Проси!
В радостном волнении, в которое привел его нежданный в эту пору приезд князя, он не заметил грусти, омрачившей лицо Кары. Она подняла с пола собачку и, прижав ее к груди, шепнула:
— Это уже в третий или в четвертый раз… я уже не знаю, в который раз!
Дарвид обернулся к ней:
— Можешь остаться, Кара! Ты ведь знаешь князя…
— Ох, нет, папочка! Убегаю… я не одета.
Ее белое в голубую крапинку платье было сшито капотиком, а волосы слегка растрепались. Схватив собачку, она побежала к дверям, за которыми царила темнота.
— Подожди! — крикнул Дарвид и взял одну из свечей, горевших на столе в высоких канделябрах. — Князь медленно поднимается по лестнице. Я провожу тебя и посвечу в темных комнатах.
С этими словами он провел ее в смежную гостиную; девочка с собачкой на руках шла рядом мелкими шажками, придававшими ее высокой фигурке детскую прелесть; когда они подошли к дверям, она повторила:
— Это, кажется, уже в четвертый раз… я уже не знаю, в который раз так получается!
— Что получается?
— Как только я начну разговаривать с тобой — бац! что-нибудь помешает!
— Что же делать? — усмехнулся Дарвид. — Если отец твой не пустынник и не мелкая пешка на шахматной доске этого мира…
Они торопились и проходили уже вторую комнату. Пламя свечи, которую нес Дарвид, зажигало мгновенно гаснувшие огоньки на позолоте стен и на полированной мебели. Как проказливые гномы, огоньки эти появлялись и исчезали в тиши и темноте пустынного дома. Дарвид подумал: «Как тут темно и пусто!»
Кароля, как будто угадав его мысль, сказала: — Мама и Ира сегодня на званом обеде у… Она назвала фамилию одного из властителей финансового мира и добавила:
— Потом они заедут переодеться и отправятся в театр.
— А ты? — спросил Дарвид.
— Я? В свет меня еще не вывозят, а посещать театр мне пока не позволяет доктор. Я буду читать или разговаривать с мисс Мэри и играть с Пуфом.
Кара погладила шелковистую голову собачки. В дверях третьей комнаты Дарвид остановился и отдал свечу дочери; худенькая рука ее слегка подалась под тяжестью канделябра.
— Дальше иди одна. Мне надо поспешить к князю.
Нагнувшись, девочка покрыла быстрыми горячими поцелуями руку отца, потом крепче прижала к себе собачку и, подняв свечу, озарившую ее розовое лицо и упавшую на плечо бледнозолотую косу, скрылась в темноте. Дарвид повернул обратно; торопливо проходя по большим неосвещенным комнатам, он вдруг испытал странное чувство, как будто сзади, из темноты, на него надвинулась, навалившись на спину какая-то тяжесть. Он оглянулся — ничего. Все так же тихо, пусто и темно.
«Что за глупость! Нужно будет приказать, чтобы освещали всю квартиру!..» — подумал он и вбежал в кабинет, где уже ждал его гость, человек средних лет, еще привлекательный, очень любезный и многоречивый; Дарвид поклонился чуть слишком гибким движением и, искательно улыбаясь, принялся благодарить князя, осчастливившего его своим посещением. Когда оба уселись в глубокие кресла, князь объяснил цель своего визита: он приехал пригласить Дарвида на охоту, которая в скором времени должна была состояться в его имении. Дарвид принял приглашение с изъявлениями чуть слишком поспешной и горячей радости. Но с высокопоставленными лицами он никогда не умел сохранять ту сдержанность, которая была ему свойственна в отношениях с другими людьми. Он и сам это чувствовал — и все-таки не умел. Тут он поддавался своей страсти, и она увлекала его. Князь восхвалял талант молодого скульптора, который прямо от Дарвида явился к нему и рассказал обо всем, что здесь видел и слышал.