удительной унификацией повседневной жизни господствующего класса. Но принудительная унификация быта могла быть достигнута только при помощи каких-то специальных мер, нивелирующих житейский уклад граждан полиса и в то же время ограничивающих возможности проявления их частной инициативы во всякого рода хозяйственной деятельности. Стало быть, мы должны допустить, что и на Крите тоже были свои «Ликурги», возможно, по одному в каждом из десятков критских полисов, или, что кажется более вероятным, несколько таких законодателей или даже один на весь остров. Вероятно, подобно спартанскому Ликургу или той группе политиков, которая укрылась за этим псевдонимом, критские законодатели также ввели в своих государствах систему бытовых стандартов и запретов, общеобязательную для всех граждан каждого полиса, и попытались в меру своих возможностей нейтрализовать то вредное влияние, которое оказывали на граждан рыночное хозяйство и открытые им неограниченные возможности личного обогащения. Можно предположить далее, что на Крите эту регламентацию повседневной жизни граждан и их хозяйственной самодеятельности не удалось провести с той же железной последовательностью, с которой она была проведена в Спарте. Во всяком случае, хотя и с большим опозданием (уже в V в.), но многие из критских полисов начали чеканить свою монету. Как показывают Гортинские законы и некоторые другие надписи, на Крите в V—IV вв. еще продолжало существовать долговое рабство, в Спарте, по всей видимости, решительно искорененное. Создается впечатление, что и сам процесс упадка критского искусства шел не спазматически (рывками, вероятно, связанными с возобновлявшимися несколько раз кампаниями по борьбе с роскошью и неравенством), как в Спарте, а более плавно и неравномерно, вследствие чего в некоторых местах одиночные очаги художественных промыслов сохранялись еще в то время, когда в других полисах они уже окончательно сошли на нет. В этом, пожалуй, особенно ясно проявилось существенное различие между таким жестко централизованным государством, как Спарта, и беспорядочным конгломератом очень слабо связанных между собой критских полисов, хотя в целом этот вопрос еще нуждается в дополнительном исследовании. Как бы то ни было, среди известных нам обществ закрытого типа Спарта и полисы Крита явно занимают какое-то особое место, если вспомнить, что в таких государствах, как Китай, Япония, Московская Русь, некоторые империи тропической Африки, при всей ярко выраженной ксенофобии их правителей и народа, ограничениях на въезд и выезд, политическом и экономическом бесправии подавляющей массы населения, культура, включая искусство, литературу, религиозно-философскую мысль, все же развивалась, хотя и в достаточно специфических формах и по преимуществу как культура элитарная, недоступная народным массам. Очевидно, и в Спарте, и на Крите действовали какие-то дополнительные факторы, помимо тех, которые были уже названы выше, вследствие чего культура господствующего слоя была сведена здесь к самому убогому минимуму. Главным из этих факторов, вероятно, следует признать специфичность самой политической организации господствующих классов Спарты и Крита, их стойкую приверженность уравнительным коллективистским идеалам первобытной сельской общины, непосредственным преемником которой в каждом из этих двух случаев был сформировавшийся здесь в своих основных чертах уже в VII в. дорийский полис. Выживание этой примитивной формы политической организации, ее неподверженность тем новым веяниям, которые привели к серьезной трансформации архаического полиса в других районах греческого мира, очевидно, можно расценивать как для Спарты, так и для Крита как прямой коррелят сложившегося здесь уже в достаточно раннее время (очевидно, опять-таки в VII в.) тупикового, не способного к дальнейшему развитию и каким-то видоизменениям варианта рабовладельческой экономики. Приспосабливаясь к этим жестко запрограммированным, основанным на жесточайшем угнетении и полном бесправии зависимого населения, формам хозяйствования, правящая элита Спарты и критских полисов была вынуждена добровольно или под нажимом демоса отказаться от всех тех «излишеств» бытового и культурного плана, от которых она уже успела вкусить так же, как и аристократия других греческих государств. Довольно трудно подобрать более или менее адекватные исторические аналогии этой возведенной в высший государственный принцип аскезе власть имущих во имя сплочения перед лицом озлобленных и вечно готовых к мятежу подневольных земледельцев. Думается, что нечто подобное мы можем найти в «культурной политике» средневековых духовно-рыцарских орденов, государства иезуитов в Парагвае, республики буров в Трансваале, маоистского Китая, Ирана после падения шахского режима и т. д.
Кроме той информации, которой нас снабжает лаконское искусство, при решении вопроса о датировке культурного переворота, необходимо учитывать и некоторые другие моменты, в том числе следующие.
1) Время отказа спартанцев от использования серебряной и золотой монеты[366]. Поскольку свою монету из драгоценных металлов спартанцы, по-видимому, так и не начали чеканить, вопрос, очевидно, следует переформулировать так: когда спартанское правительство запретило ввоз на территорию государства иностранной валюты, т. е. денежных единиц других греческих и восточных государств? Прямых свидетельств, т. е. непосредственно монетных находок, которые позволили бы так или иначе ответить на этот вопрос, у нас нет. Приходится поэтому довольствоваться косвенными данными, а именно сведениями о времени начала чеканки монеты различными греческими государствами. Вопрос этот был радикально пересмотрен в 1951 г. в статьях Робинзона и Якобсталя[367]. Согласно Старру, первые денежные чеканы в европейской Греции — эгинский, коринфский и афинский — относятся к первой половине VI в.[368] Холлэдэй, относя древнейшие греческие чеканы к 620 г., отмечает, что «эти монеты обладали высокой художественной ценностью и поэтому не использовались в обычных каждодневных сделках... и только к концу шестого или в начале пятого века монетные системы любого из государств начали приходить к тому, чтобы установить какую-то степень акцепта как международную валюту. До этого времени и даже в большой степени после него международная торговля в большом масштабе должна была вестись на основании бартера»[369]. Автор статьи заключает отсюда, что «Спарта, поэтому, не может быть исключена из участия в международной торговле из-за отсутствия у нее монетной системы». Для нас сейчас, однако, важно то, что монеты других греческих полисов, в том числе Эгины, Коринфа, Афин, городов Ионии могли появиться в Спарте, если бы они имели туда доступ, скорее всего лишь во второй половине или даже в конце VI в., а так как никаких их следов ни для этого времени, ни для более позднего обнаружить не удалось, то мы, видимо, вправе отсюда заключить, что и отказ от чекана собственной монеты, и запрет на ввоз в государство иностранной валюты были утверждены спартанским правительством как основополагающие принципы его экономической политики именно в это время или, если стремиться к большей точности, в 30—20-х гг. VI в., когда прекратился вывоз за границу лаконской керамики и бронзовых изделий.
2) Заслуживает внимания в этой связи также и тот факт, что примерно с середины VI в. спартанцы перестали приглашать к себе сколько-нибудь известных поэтов из-за рубежа, тогда как раньше делали это охотно. Последним таким гостем был, возможно, Стесихор. Холлэдэй замечает по этому поводу: «И все же было много хороших поэтов в греческом мире, и знаменитые спартанские фестивали, посвященные музыке и поэзии, все еще оставались центральной частью спартанского образа жизни. Таким образом, отказ от приглашения поэтов в Спарту — это еще одно обстоятельство, которое требует объяснений»[370].[371]
Предание о Ликурге[372]
Свидетельства древних о великом спартанском законодателе отличаются крайней противоречивостью. Почти во всем, что касается времени его жизни, основных обстоятельств его биографии, наконец, самого приписываемого ему законодательства трудно найти хотя бы двух авторов, которые придерживались бы одного и того же мнения. На этот разнобой обратил внимание Плутарх в первой же главе своей «Биографии». Один перечень имен в этой главе показывает, как обширна была античная литература о Ликурге. До нас дошла, конечно, лишь ничтожная ее часть, и это крайне затрудняет решение стоящей перед нами задачи, поскольку мы должны определить, что считать историческим зерном легенды и есть ли в ней такое зерно вообще.
Пожалуй, единственное, в чем сходятся почти все авторы, писавшие о Ликурге в древности, так это в том, что после смерти ему были возданы спартанцами божеские почести и в его честь был воздвигнут храм. Об этом сообщают Геродот, Аристотель, Страбон, Плутарх, Павсаний. Павсаний еще видел этот храм своими глазами. Заслуживает внимания то обстоятельство, что это был именно храм — Ιερόν, а не героон, т. к. из этого следует, что Ликургу поклонялись в Спарте именно как богу, а не как человеку, канонизированному после смерти, как это было сделано, например, с Хилоном — знаменитым государственным деятелем VI в. до н. э. Литературные свидетельства подтверждает одна лаконская надпись позднего времени, в которой фигурирует должностное лицо, носящее титул επιμελητής θεοΰ Λυκούργου.
Взгляд на Ликурга как на божество возник в достаточно раннее время. Уже у Геродота цитируется оракул, в котором Пифия решительно называет Ликурга богом, а не человеком (см. I, 65). Все это странно не вяжется с теми вполне земными подробностями биографии Ликурга, которые мы находим у того же Геродота (Ликург — дядя и опекун царя Лабота), затем у Ксенофонта (поездка в Дельфы вместе с «могущественнейшими людьми» Спарты), у Эфора (Ликург — брат Полидекта и опекун его сына Харилая, его поездки на Крит, Хиос, в Египет) и в особенности у Плутарха. Тот Ликург, жизнь которого изображают все эти греческие историки, непохож не только на бога, но даже и на плохонького чудотворца. В нем нет абсолютно ничего мистического, загадочного. Разве что самоубийство посредством отказа от пищи, о чем упоминает Плутарх, производит несколько странное впечатление.