Археологи против пришельцев — страница 9 из 21

вать вопреки? Но если выживание сводится к муке без цели, то это не триумф, а пытка. Может, эти рабы правы, отводя взгляды? Я — вирус в их системе, чужеродный элемент, что ускоряет энтропию. А Стелла? Её отсутствие в этот момент подчёркивало мою изоляцию, заставляя задаться вопросом, а стоит ли вообще цепляться за связь с ней, если она тоже тонет в этой трясине?

Я всегда держался особняком, но теперь это стало вынужденной изоляцией. И вдруг, сквозь пелену пыли, я увидел Стеллу — она стояла в отдалении, её фигура, стройная и напряжённая, как натянутая тетива лука, выделялась среди сгорбленных теней. Её взгляд был пустым, как пересохшее озеро в пустыне — в нём не осталось того фанатичного блеска, только покорная усталость, словно она сдалась. Это ударило больнее любого кулака — видеть, как её решимость, та, что притягивала меня, как магнит к металлу, гаснет среди этой унылой серости. Я почувствовал, как внутри что-то рвётся, тупая, ноющая боль в груди, которая была хуже физической. Тело моё напряглось, пальцы вонзились в песок, а дыхание участилось, выдавая внутренний разлад. «Как это случилось? — думал я, хладнокровно взвешивая, как привык. — Она горела, как факел в темноте, а теперь — потухший уголёк. Может, все мы — просто топливо для чёрных пирамид? Огонь уходит, оставляя пустоту? Стоит ли пытаться её встряхнуть, или это бесполезно, как поливать песок водой в надежде вырастить сад?» Циничная натура подсказывала, что её сломленность — зеркало моей собственной, но какая-то упрямая искра шептала, что если потеряю даже эту связь, то останусь вовсе один в бездне.

Ночь в бараке была как спуск в бездну, где тьма липла к коже, холодная и влажная, пропитанная запахом пота, крови и отчаяния. Лёжа на жёстком камне, что врезался в спину, как напоминание о дневных пытках, я слышал жуткие песнопения с пирамиды — низкие, вибрирующие звуки, словно стоны пробуждающихся ужасов, эхом разносившиеся по пустыне, вызывая ассоциации с чем-то древним и забытым, что шевелится в тенях. Они увели очередного раба — молодого парня, тощего, с лицом, искажённым ужасом. Он плакал, молил о пощаде, голос срывался в визг, тело дёргалось в конвульсиях, пока его волокли во тьму. Меня это не трогало.

«Заберут. Не вернётся…» — подумал я равнодушно, закрывая глаза, желая исчезнуть, раствориться в этой тьме, перестать существовать.

Мысль о гараже, о холодном пиве, о шашлыке, о брате, что хохочет над своими сомнительными шутками, казалась сказкой из другой вселенной — далёкой, нереальной, вызывающей только тупую боль где-то в груди, как нож, что медленно прокручивают в ране. Я стал пустой оболочкой — пустым сосудом без содержимого, ждущим, когда его окончательно разобьют. Если жизнь — это бесконечная каторга без просвета, то какой смысл вообще продолжать царапаться? С ума сходят не от ужасов, а от монотонности и скуки. Может, это и есть истинный ужас — рутина, что высасывает душу по капле.

В один из таких моментов, когда тьма была особенно густой, я услышал шорох рядом — это был один из рабов, бомжеватый старик с пергаментной кожей, что постоянно бормотал себе под нос что-то. Он не подходил близко, его силуэт в темноте дрогнул, но хриплый голос пробился сквозь тишину, полный какой-то странной злобы.

— Чужак, ты ещё дышишь? Знаешь, в моей деревне говорили, что такие, как ты, приносят проклятье. Вас надо душить как только появляетесь. Пока вы не окрепли и не разобрались что к чему. Может, если бы ты не полез в наши дела, твой огонь не угас. А теперь все мы в дерьме из-за вас… Надсмотрщики лютуют из-за тебя и твоей бабёнки. Начали снова приносить жертвы Апопу…

Я приоткрыл глаза, чувствуя лень даже шевелить языком, но привычный сарказм шевельнулся внутри. Голос вышел ровным, холодным, без эмоций.

— Проклятье? Слушай, старик, проклятье — это ваши боги. Почему бы вам не верить во что-нибудь позитивное, а не во всякую стрёмную хрень? Может, в бога, который раздаёт пиво за вредность и проповедует восьмичасовой рабочий день? Марксисзм его имя. Слышал, может быть?

Он фыркнул, силуэт его дрогнул в темноте, а в голосе сквозила старческая сварливость, тело сгорбилось, как будто слова ударили его.

— Богов не выбирают, щенок…

Я хмыкнул, чувствуя, как его слова царапают, но не задевают по-настоящему. Голос мой стал тише, с ноткой цинизма.

— В моей «деревне» — что носит гордое имя «гаражный кооператив» — мы старость уважали, но любое уважение требует взаимности. Смекаешь? Так что, шамкай своей беззубой пастью поосторжней, развалина. И от меня подальше. Договоришься до того, что в бараке утром найдут на одного дохлого раба больше.

Он замолчал, буркнув что-то неразборчивое, и отполз в свой угол, оставив меня с эхом его слов. Мы не говорили о боли, о работе, о пирамидах — только о выборе, которого у нас никогда не было. Даже этот разговор не вернул мне эмоции. Он только подчеркнул пустоту, в которой я тонул. И только ночной ветер в темноте продолжал доносить отголоски жутких песнопений из храма. Я лежал, пустой, как раковина, выброшенная на берег моря, размышляя, не пора ли волне забрать меня и окончательно унести обратно в море. Но где-то в глубине, под слоем апатии, теплилась крохотная искра — не надежда, упрямство.

Глава 9Скарабей

Я возвращался к каменотёсам за очередной глыбой песчаника, чтобы отволочь её на строительную площадку, где чёрные пирамиды, как стражи забытых богов, впитывали наше отчаяние. Песок под ногами был горяч, как угли, а солнце жгло спину, пытаясь выжечь из меня последние остатки воли. И тут я заметил, как Копек, младший надсмотрщик, с которым мы недавно бросали кости, споткнулся и уронил что-то на землю. Маленький скарабей из чёрного камня блеснул на солнце, как капля застывшей ночи, как осколок мрака, вырванный из бездны. Древний инстинкт, тот самый, что заставлял меня чинить ржавый движок, когда все твердили, что он давно сдох, шевельнулся внутри, как спящий зверь. Я шагнул ближе, незаметно наступил на амулет босой ногой, а когда Копек отвернулся, чтобы пнуть другого раба с каким-то садистским удовольствием, я быстро наклонился и подобрал вещицу, сунув её в складки драной тряпки, что служила мне набедренной повязкой. Не для веры — я не верил ни в их богов, ни в своих. Мои молитвы, хриплые и отчаянные, остались без ответа, так что никакие скарабеи мне были не нужны. Для чего я это сделал? Для обмена? Для защиты? Или я просто клептоман, раскрывшим свою истинную натуру под воздействием стресса и многократных ударов по черепу? В своём времени я был обычным нормисом, а здесь, в этом аду, может, и правда стал вором, жадным до мелочей, как шакал до падали. Скорее всего, я сделал это просто потому, что мог. Это был микроскопический акт контроля в мире, где всё контролировали другие — крошечная победа, как глоток воды в пустыне, который не утоляет жажду, но даёт силы не остановиться и сделать ещё один шаг. Я всегда разбирался с проблемами сам, без посторонних и без помощи свыше, и этот скарабей стал моим маленьким бунтом.

Позже, уединившись в тени барака, пока остальные рабы жевали свою баланду, я осмотрел добычу. Это была типичная местная цацка, из тех, что здешние носят с какой-то маниакальной привязанностью. У них вообще наблюдалась нездоровая тяга к побрякушкам, благовониям и раскрасу, который они здесь гордо именовали «косметикой» — чем выше их положение на социальной лестнице, тем больше они увешивали себя блестяшками, а потом щеголяли друг перед другом будто павлины. Скарабей явно был культовым предметом, хотя, как я подметил, здесь его не особо афишировали. Некоторые охранники носили такие штуки, пряча их кто как мог, словно краденое. Амулет был вырезан из цельного куска тёмного, почти чёрного вулканического стекла, но сохранял странную прозрачность, будто в нём замерзла частица ночного неба. Материал сам по себе не выглядел ценным — копеечный обсидиан, но работа над ним впечатляла. Сколько труда вложили в эту безделушку, чтобы придать ей форму жука с мельчайшими деталями? Это была ручная филигрань, достойная лучших ювелиров эпохи Возрождения, обнаружить такую в вонючем рабском лагере, казалось чудом. Полюбовавшись тонкой резьбой, я спрятал амулет в складках набедренной повязки, решив вечером за ужином показать его Стелле — вдруг её археологический мозг выцепит в этом что-то полезное.

Вечером, сидя на земле у барака, с миской вонючей похлёбки в руках, я достал скарабея и протянул его ей. Стелла принялась разглядывать находку, и в её движениях, обычно вялых от усталости, появилась тень прежней одержимости. Её пальцы, исхудавшие и покрытые ссадинами, осторожно поворачивали амулет, изучая каждую грань.

— Жуки-скарабеи — это египетские символы возрождения, обновления и трансформации, — начала она, и в её хриплом голосе скользнула тень лекторского тона. — Древние египтяне использовали такие амулеты для защиты от зла, привлечения удачи, а ещё в погребальных обрядах, связанных с путешествием в загробный мир.

Я хмыкнул, почёсывая грязную бороду, спутанную от песка и пота.

— Это же навозный жук. Нет? Не вижу ничего возвышенного в катании дерьма.

Она подняла взгляд, и в нём мелькнула тень раздражения, но голос остался ровным, как у терпеливого учителя перед туповатым учеником.

— Да, понимаю, как это выглядит, но для египтян скарабей ассоциировался с обновлением и Хепри — богом утреннего солнца. Считалось, что Хепри каждое утро катит солнечный диск по небу, подобно тому, как скарабей катит шарик навоза. Солнце «умирает», опускаясь за горизонт, и возрождается на следующий день. Потому скарабеи считались символами обновления, безопасности и восстановления.

— Странно всё это, — буркнул я, пожимая плечами.

Усталость накатывала волнами, и даже спорить было лень.

— Люди из двадцать первого века заброшены в конец четвёртого тысячеления до нашей эры. Вот что странно, а это нормально, — возразила Стелла, и в её тоне проскользнула прежняя страсть, хоть и приглушённая. — Египтяне вообще были созерцательной цивилизацией. А жуки-скарабеи символизировали возрождение и регенерацию. Какая разница, как выглядит символ? Главное — это смысл, что в нём вложен.