екрета о терроре)[30].
А 5 сентября 1918, дней через десять после этой телеграммы, был издан Декрет СНК о Красном Терроре, в нём, в частности, говорилось: «обеспечить Советскую Республику от классовых врагов путём изолирования их в концентрационных лагерях» [31].
Так вот где – в письме Ленина, а затем в декрете Совнаркома – был найден и тотчас подхвачен и утверждён этот термин – «концентрационные лагеря», – один из главных терминов Двадцатого века, которому предстояло широкое международное будущее! И вот когда – в августе и сентябре 1918 года. Само-то слово уже употреблялось в Первую Мировую войну, но по отношению к военнопленным, к нежелательным иностранцам. Здесь оно впервые применено к гражданам собственной страны. Перенос значения понятен: концентрационный лагерь для пленных не есть тюрьма, а необходимое предупредительное сосредоточение их. Так и для сомнительных соотечественников предлагались теперь внесудебные предупредительные сосредоточения. Концлагеря содержались в прямом ведении ЧК для особо враждебных элементов и для заложников. За побег из концлагеря срок увеличивался (тоже без суда) в десять раз! (Это ведь звучало тогда: «десять за одного!», «сто за одного!») За второй же побег из концлагеря полагался расстрел (и конечно, применялся аккуратно).
Излюбили тогда власти устраивать концлагеря в бывших монастырях: крепкие замкнутые стены, добротные здания и – пустуют (ведь монахи – не люди, их всё равно вышвыривать). Так, в Москве концлагеря были в Андрониковом монастыре, Новоспасском, Ивановском. В петроградской «Красной газете» от 6 сентября 1918 читаем, что первый концентрационный лагерь «будет устроен в Нижнем Новгороде, в пустующем женском монастыре… В первое время предположено отправить в Нижний Новгород в концентрационный лагерь 5 тысяч человек» (курсив мой. – А. С.). В Рязани концлагерь учредили тоже в бывшем женском монастыре (Казанском).
Да над будущей карательной системой не мог не задумываться Владимир Ильич, ещё мирно сидя с другом Зиновьевым среди пахучих разливских сенокосов, под жужжание шмелей. Ещё тогда он подсчитал и успокоил нас, что «подавление меньшинства эксплуататоров большинством вчерашних наёмных рабов дело настолько, сравнительно, лёгкое, простое и естественное, что оно будет стоить гораздо меньше крови… обойдётся человечеству гораздо дешевле», чем предыдущее подавление большинства меньшинством[32].
(И во сколько же обошлось нам это «сравнительно лёгкое» внутреннее подавление от начала Октябрьской революции? Уже сейчас появилось несколько исследований с использованием утаённой и раздёрганной советской статистики, – но страшные тьмы погубленных наплывают и оттуда[33].)
Вся эта лагерная заря достойна того, чтобы лучше вглядеться в её переливы.
Глава 2. Архипелаг возникает из моря
На Белом море, где ночи полгода белые, Большой Соловецкий остров поднимает из воды белые церкви в обводе валунных кремлёвских стен, ржаво-красных от прижившихся лишайников, – и серо-белые соловецкие чайки постоянно носятся над Кремлём и клекочат.
«В этой светлости как бы нет греха… Эта природа как бы ещё не доразвилась до греха» – так ощутил Соловецкие острова Пришвин.
Без нас поднялись эти острова из моря, без нас налились двумястами рыбными озёрами, без нас заселились глухарями, зайцами, оленями, а лисиц, волков и другого хищного зверя не было тут никогда.
Приходили ледники и уходили, гранитные валуны натеснялись вкруг озёр; озёра замерзали соловецкою зимнею ночью, ревело море от ветра и покрывалось ледяною шугой, а где схватывалось; полыхали полярные сияния в полнеба; и снова светлело, и снова теплело, и подрастали и толщали ели, квохтали и кликали птицы, трубили молодые олени – кружилась планета со всей мировой историей, царства падали и возникали – а здесь всё не было хищных зверей и не было человека.
Иногда тут высаживались новгородцы и зачли острова в Обонежскую пятину. Живали тут и карелы. Через полста лет после Куликовской битвы и за полтысячи лет до ГПУ пересекли перламутровое море в лодчонке монахи Савватий и Зосима и этот остров без хищного зверя сочли святым. С них и пошёл Соловецкий монастырь. С тех пор поднялись тут Успенский и Преображенский соборы, церковь Вознесения Господня на Секирной горе, и ещё два десятка церквей, и ещё два десятка часовен, скит Голгофский, скит Троицкий, скит Савватиевский, скит Муксалмский, и одинокие укрывища отшельников и схимников по дальним местам.
Здесь приложен был труд многий – сперва самих монахов, потом и монастырских крестьян. Соединились десятками каналов озёра. В деревянных трубах пошла озёрная вода в монастырь. А самое удивительное – легла (XIX век) дамба на Муксалму из неподымных валунов, как-то уложенных по отмелям. На Большой и Малой Муксалме стали пастись тучные стада, монахи любили ухаживать за животными, ручными и дикими. Соловецкая земля оказалась не только святой, но и богатой, способной кормить тут многие тысячи[34]. Огороды растили плотную белую сладкую капусту (кочерыжки – «соловецкие яблоки»). Все овощи были свои, да все сортные, и свои цветочные оранжереи, даже розы. А то вызревали и бахчи. Развились рыбные промыслы – морская ловля и рыбоводство в отгороженных от моря «митрополичьих садках». С веками и с десятилетиями свои появились мельницы для своего зерна, свои лесопильни, своя посуда из своих гончарных мастерских, своя литейка, своя кузница, своя переплётная, своя кожевенная выделка, своя каретная и даже электростанция своя. И сложный фасонный кирпич, и морские судёнышки для себя – всё делали сами.
Однако никакое народное развитие ещё никогда не шло, не идёт – и будет ли когда-либо идти? – без сопутствования мыслью военной и мыслью тюремной.
Мысль военная. Нельзя же каким-то безрассудным монахам просто жить на просто острове. Остров – на границе Великой Империи, и стало быть, надо воевать ему со шведами, с датчанами, с англичанами, и стало быть, надо строить крепость со стенами восьмиметровой толщины, и воздвигнуть восемь башен, и бойницы проделать узкие, а с колокольни соборной обеспечить наблюдательный обзор (ФОТО 1). (И пришлось-таки монастырю стоять против англичан в 1808 и в 1854, и выстоять.)
Мысль тюремная. Как же это славно – на отдельном острове да стоят добрые каменные стены. Есть куда посадить важных преступников, и охрану с кого спросить есть. Душу спасать мы им не мешаем, а узников нам постереги. (Сколько вер разбило в человечестве это тюремное совместительство иных христианских монастырей.)
И думал ли о том Савватий, высаживаясь на святом острове?..
Пусть читатель вообразит себя человеком чеховской и послечеховской России, человеком Серебряного Века нашей культуры, как назвали 1910-е годы, там воспитанным, ну пусть потрясённым Гражданской войной, – но всё-таки привыкшим к принятым у людей пище, одежде, взаимному словесному обращению, – и вот тогда да вступит он в ворота Соловков – в Кемперпункт. Это – пересылка в Кеми, унылый, без деревца, без кустика, Попов остров, соединённый дамбой с материком. Первое, что вступивший видит в этом голом, грязном загоне – карантинную роту (заключённых тогда сводили в «роты», ещё не была открыта «бригада»), одетую… в мешки! – в обыкновенные мешки: ноги выходят вниз как из-под юбки, а для головы и рук делаются дырки (ведь и придумать нельзя, но чего не одолеет русская смекалка!). Этого-то мешка новичок избежит, пока у него есть своя одежда, но, ещё и мешков как следует не рассмотрев, он увидит легендарного ротмистра Курилку.
Курилко выходит к этапной колонне тоже в длинной чекистской шинели с устрашающими чёрными обшлагами, которые дико выглядят на старом русском солдатском сукне – как предвещение смерти. Он вскакивает на бочку или другую подходящую подмость и обращается к прибывшим с неожиданной пронзительной яростью: «Э-э-эй! Внима-ни-е! Здесь республика не со-вец-ка-я, а соловец-ка-я! Усвойте! – нога прокурора ещё не ступала на соловецкую землю! – и не ступит! Порядочек будет у нас такой: скажу “встать” – встанешь, скажу “лечь” – ляжешь! Письма писать домой так: жив, здоров, всем доволен! точка!..»
Онемев от изумления, слушают именитые дворяне, столичные интеллигенты, священники, муллы да тёмные среднеазиаты – чего не слыхано и не видано, не читано никогда. А Курилко, не прогремевший в Гражданской войне, но сейчас, вот этим историческим приёмом вписывая своё имя в летопись всей России, ещё взводится, ещё взводится и, любуясь собой и заливаясь, – начинает учение:
– Здравствуй, первая карантинная рота!.. – (Должны отрывисто крикнуть: «Здра!») – Плохо, ещё раз! Здравствуй, первая карантинная рота!.. Плохо!.. Вы должны крикнуть «здра!» – чтоб на Соловках, за проливом было слышно! Двести человек крикнут – стены падать должны!! Снова! Здравствуй, первая карантинная рота!
Проследя, чтобы все кричали и уже падали от крикового изнеможения, Курилко начинает следующее учение – бег карантинной роты вокруг столба:
– Ножки выше!.. Ножки выше!
Это и самому нелегко, он и сам уже – как трагический артист к пятому акту перед последним убийством. И уже падающим и упавшим, разостланным по земле, он последним хрипом получасового учения, исповедью сути соловецкой обещает:
– Сопли у мертвецов сосать заставлю!
И это – только первая тренировка, чтобы сломить волю прибывших.
Мы же не забыли, что наш новичок – воспитанник Серебряного Века? Он ничего ещё не знает ни о Второй Мировой войне, ни о Бухенвальде. Он видит: отделённые выгоняют своих рабочих длинными палками, дрынами (и даже глагол уже всем понятный: