А конечно, где ж, как не в лагере, пережить тебе первую любовь, если посадили тебя (по политической статье!) пятнадцати лет, восьмиклассницей, как Нину Перегуд? Как не полюбить джазиста-красавца Василия Козьмина, которым ещё недавно на воле весь город восхищался, и в ореоле славы он казался тебе недоступен? И Нина пишет стих «Ветка белой сирени», а он кладёт на музыку и поёт ей через зону (их уже разделили, он снова недоступен).
Девочки из кривощёковского барака тоже носили цветочки, вколотые в волоса, – признак, что – в лагерном браке, но может быть – и в любви?
Инструкции ГУЛАГа требовали: уличённых в сожительстве немедленно разлучать и менее ценного из них отсылать этапом.
Ограбленные во всём, что наполняет женскую и вообще человеческую жизнь, – в семье, в материнстве, в дружеском окружении, в привычной и, может быть, интересной работе, кто и в искусстве, и в книгах, а тут давимые страхом, голодом, забытостью и зверством, – к чему ж ещё могли повернуться лагерницы, если не к любви? Благословением Божьим возникала любовь почти уже не плотская, потому что в кустах стыдно, в бараке при всех невозможно, да и лагерный надзор изо всякой заначки (уединения) таскает и сажает в карцер. Но от бесплотности, вспоминают теперь женщины, ещё глубже становилась духовность лагерной любви. Именно от бесплотности она становилась острее, чем на воле! Уже пожилые женщины ночами не спали от случайной улыбки, от мимолётного внимания. И так резко выделялся свет любви на грязно-мрачном лагерном существовании!
«Заговор счастья» видела Н. Столярова на лице своей подруги, московской артистки, и её неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса открыла, что никто никогда не любил её так – ни муж-кинорежиссёр, ни все бывшие поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ.
Да ещё этот риск – почти военный, почти смертельный: за одно раскрытое свидание платить обжитым местом, то есть жизнью. Любовь на острие опасности, где так глубеют и разворачиваются характеры, где каждый вершок оплачен жертвами, – ведь героическая любовь! Кто-то шёл содержанками придурков без любви – чтобы спастись, а кто-то шёл на общие и гиб – за любовь.
Но не только надзор и начальство могут разлучить лагерных супругов. Архипелаг настолько вывороченная земля, что на ней мужчину и женщину разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение ребёнка. За месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт, где есть лагерная больница с родильным отделением и где резвые голосёнки кричат, что не хотят быть зэками за грехи родителей. После родов мать отправляют на особый ближний лагпункт мамок.
Тут надо прерваться. Тут нельзя не прерваться. Сколько самонасмешки в этом слове! Язык зэков очень любит и упорно проводит эти вставки уничижительных суффиксов: не мать, а мамка; не больница, а больничка; не свидание, а свиданка; не помилование, а помиловка; не вольный, а вольняшка; не жениться, а поджениться – та же насмешка, хоть и не в суффиксе.
Так вот на своём лагпункте мамки живут и работают, пока оттуда их под конвоем водят кормить грудью новорожденных туземцев. Ребёнок в это время находится уже не в больнице, а в «детгородке» или «доме малютки», как это в разных местах называется. После конца кормления матерям больше не дают свиданий с ними – или в виде исключения «при образцовой работе и дисциплине». Но и на старый лагпункт, к своему лагерному «мужу», женщина тоже уже не вернётся чаще всего. И отец вообще не увидит своего ребёнка, пока он в лагере. Дети же в детгородке после отъёма от груди ещё содержатся с год, иногда дольше. Некоторые не могут приспособиться без матери к искусственному питанию, умирают. Детей выживших отправляют через год в общий детдом. Так сын туземки и туземца пока уходит с Архипелага, не без надежды вернуться сюда малолеткой.
Кто следил за этим, говорят, что нечасто мать после освобождения берёт своего ребёнка из детдома (блатнячки – никогда), – так прокляты многие из этих детей, захватившие первым вздохом маленьких лёгких заразного воздуха Архипелага. Другие – берут или даже ещё раньше присылают за ним каких-то тёмных (вероятно, религиозных) бабушек.
Матери из захидниц (западных украинок) непременно, а из русских неинтеллигентных иногда – норовили крестить своих детей (это уже послевоенные годы). Крестик либо присылался искусно запрятанным в посылке (надзор бы не пропустил такой контрреволюции), либо заказывался за хлеб лагерному умельцу. Доставали и ленточку для креста, шили и парадную распашонку, чепчик. Экономился сахар из пайки, пёкся из чего-то крохотный пирог – и приглашались ближайшие подружки. Всегда находилась женщина, которая прочитывала молитву, ребёнка окунали в тёплую воду, крестили, и сияющая мать приглашала к столу.
Всё сказанное до сих пор относится к совместным лагерям, смешанным по полу, – к таким, какими они были от первых лет революции и до конца Второй Мировой войны.
Но в 1946 году на Архипелаге началось, а в 1948 закончилось великое полное отделение женщин от мужчин. Рассылали их по разным островам, а на едином острове тянули между мужской и женской зонами испытанного дружка – колючую проволочку.
Если до разделения было дружеское сожительство, лагерный брак и даже любовь, – то теперь Эрос метался. Не находя других сфер, он уходил или слишком высоко – в платоническую переписку, или слишком низко – в однополую любовь.
Записки перешвыривались через зону, оставлялись на заводе в уговорных местах. На пакетиках писались и адреса условные: так, чтобы надзиратель, перехватив, не мог бы понять – от кого кому. (За переписку теперь полагалась лагерная тюрьма.)
Иногда и знакомились-то заочно; переписывались, друг друга не увидав; и расставались не увидав. (Кто вёл такую переписку, знает и её отчаянную сладость, и безнадёжность, и слепоту.) В том же Кенгире литовки выходили замуж через стену за земляков, никогда прежде их не знав: ксёндз (в таком же бушлате, конечно, из заключённых) свидетельствовал письменно, что такая-то и такой-то навеки соединены перед небом. В этом соединении с незнакомым узником за стеной – а для католичек соединение было необратимо и священно – мне слышится хор ангелов. Это – как бескорыстное созерцание небесных светил. Это слишком высоко для века расчёта и подпрыгивающего джаза.
Глава 9. Придурки
Одно из первых туземных понятий, которое узнаёт приехавший в лагерь новичок, это – придурок. Так грубо назвали туземцы тех, кто сумел не разделить общей обречённой участи: или же ушёл с общих, или не попал на них.
Придурков немало на Архипелаге. По статистике НКЮ 1933 года, обслуживанием мест лишения свободы, вместе, правда, с самоокарауливанием, занимались тогда 22 % от общего числа туземцев. Если мы эту цифру и снизим до 17–18 % (без самоохраны), то всё-таки будет одна шестая часть. Но придурков много больше, чем одна шестая: ведь здесь подсчитаны только зонные придурки, а ещё есть производственные. А самое главное: среди выживших, среди освободившихся придурки составляют очень вескую долю, среди выживших долгосрочников из Пятьдесят Восьмой – мне кажется – девять десятых.
Потому что лагеря – истребительные, этого не надо забывать.
Всякая житейская классификация не имеет резких границ, а переходы все постепенны. Так и тут: края размыты. Вообще каждый, не выходящий из жилой зоны на рабочий день, может считаться зонным придурком. Рабочему хоздвора уже живётся значительно легче, чем работяге общему: ему не становиться на развод, значит, можно позже подниматься и завтракать; у него нет проходки под конвоем до рабочего объекта и назад, меньше строгости, меньше холода, меньше тратить силы, к тому ж и кончается его рабочий день раньше, его работы или в тепле, или обогревалка ему всегда доступна. Затем его работа – обычно не бригадная, а – отдельная работа мастера, значит, понуканий ему не слышать от товарищей, а только от начальства. А так как он частенько делает что-либо по личному заказу этого начальства, то вместо понуканий ему даже достаются подачки, поблажки, разрешение в первую очередь обуться-одеться. Имеет он и хорошую возможность подработать по заказам от других зэков. Чтобы было понятнее: хоздвор – это как бы рабочая часть дворни. Если среди неё слесарь, столяр, печник – ещё не вполне выраженный придурок, то сапожник, а тем более портной – это уже придурки высокого класса.
Прачка, санитарка, судомойка, кочегар и рабочие бани, кубовщик, простые пекари, дневальные бараков – тоже придурки, но низшего класса. Им приходится работать руками, и иногда немало. Все они, впрочем, сыты.
Истые зонные придурки – это: повара, хлеборезы, кладовщики, врачи, фельдшеры, парикмахеры, «воспитатели» КВЧ, заведующий баней, заведующий пекарней, заведующие каптёрками, заведующий посылочной, старшие бараков, коменданты, нарядчики, бухгалтеры, писаря штабного барака, инженеры зоны и хоздвора. Эти все не только сыты, не только ходят в чистом, не только избавлены от подъёма тяжестей и ломоты в спине, но имеют большую власть над тем, что нужно человеку, и значит, власть над людьми. Все судьбы прибывающих и отправляемых на этап, все судьбы простых работяг решаются этими придурками.
Трудно, трудно зонному придурку иметь неомрачённую совесть.
Придурки производственные – это инженеры, техники, прорабы, десятники, мастера цехов, плановики, нормировщики, и ещё бухгалтеры, секретарши, машинистки. От зонных придурков они отличаются тем, что строятся на развод, идут в конвоируемой колонне (иногда, впрочем, бесконвойны). Но положение их на производстве – льготное, не требует от них физических испытаний, не изнуряет их. Напротив, от них от многих зависит труд, питание, жизнь работяг. Хоть и менее связанные с жилой зоной, они стараются и там отстоять своё положение и получить значительную часть тех же льгот, что и придурки зонные, хотя сравняться с ними им не удаётся никогда.