Поймём их, не будем зубоскалить. Им было больно падать. «Лес рубят – щепки летят» – была их оправдательная бодрая поговорка. И вдруг они сами отрубились в эти щепки.
Сказать, что им было больно, – это почти ничего не сказать. Им – невместимо было испытать такой удар, такое крушение – и от своих, от родной партии, и по видимости – ни за что. Ведь перед партией они ни в чём не были виноваты, перед партией – ни в чём.
Это вот какие были люди. У Ольги Слиозберг уже арестовали мужа и пришли делать обыск и брать её самою. Четыре часа шёл обыск – и эти четыре часа она приводила в порядок протоколы съезда стахановцев щетинно-щёточной промышленности, где она была секретарём за день до того. Неготовность протоколов больше беспокоила её, чем оставляемые навсегда дети! Даже следователь, руководивший обыском, не выдержал и посоветовал ей: «Да проститесь вы с детьми!»
Это вот какие были люди. К Елизавете Цветковой в казанскую отсидочную тюрьму в 1938 пришло письмо пятнадцатилетней дочери: «Мама! Скажи, напиши – виновата ты или нет?.. Я лучше хочу, чтоб ты была не виновата, и я тогда в комсомол не вступлю и за тебя не прощу. А если ты виновата – я тебе больше писать не буду и буду тебя ненавидеть». И угрызается мать в сырой гробовидной камере с подслеповатой лампочкой: как же дочери жить без комсомола? как же ей ненавидеть советскую власть? Уж лучше пусть ненавидит меня. И пишет: «Я виновата… Вступай в комсомол».
Ещё бы не тяжко! да непереносимо человеческому сердцу: попав под родной топор – оправдывать его разумность.
Но столько платит человек за то, что душу, вложенную Богом, вверяет человеческой догме.
Любой ортодокс и сейчас подтвердит, что правильно поступила Цветкова. Их и сегодня не убедить, что вот это и есть «совращение малых сих», что мать совратила дочь и повредила её душу.
Этих людей не брали до 1937 года. И после 1938 их очень мало брали. Поэтому их называют «набор 37-го года», и так можно было бы, но чтоб это не затемняло общую картину, что даже в месяцы-пик сажали не их одних, а всё те же тянулись и мужички, и рабочие, и молодёжь, инженеры и техники, агрономы, и экономисты, и просто верующие.
«Набор 37-го года», очень говорливый, имеющий доступ к печати и радио, создал «легенду 37-го года».
В начале нашей книги мы уже дали объём потоков, лившихся на Архипелаг два десятилетия до 37-го года. Как долго это тянулось! И сколько это было миллионов! Но ни ухом ни рылом не вёл будущий набор 37-го года, они оставались спокойны, пока сажали общество. «Вскипел их разум возмущённый»[52], когда стали сажать их сообщество.
Конечно ошеломишься! Конечно диковато было это воспринять! В камерах спрашивали вгоряче:
– Товарищи! Не знаете? – чей переворот? Кто захватил власть в городе?
И долго ещё потом, убедясь в бесповоротности, вздыхали и стонали: «Был бы жив Ильич – никогда б этого не было!»
(А чего этого? Разве не это же было раньше с другими?)
И какой же выход они для себя нашли? Какое же действенное решение подсказала им их революционная теория? Их решение стоит всех их объяснений! Вот оно.
Чем больше посадят – тем скорее вверху поймут ошибку! А поэтому – стараться как можно больше называть фамилий! Как можно больше давать фантастических показаний на невиновных! всю партию не арестуют!
(А Сталину всю и не нужно было, ему только головку и долгостажников.)
Конечно, они не держали в памяти, как совсем недавно сами помогали Сталину громить оппозиции, да даже и самих себя. Ведь Сталин давал своим слабовольным жертвам возможность рискнуть, возможность восстать, эта игра была для него не без удовольствия. Для ареста каждого члена ЦК требовалась санкция всех остальных! – так придумал игривец-тигр. И пока шли пустоделовые пленумы, совещания, по рядам передавалась бумага, где безлично указывалось: поступил материал, компрометирующий такого-то; и предлагалось поставить согласие (или несогласие!..) на исключение его из ЦК. (И ещё кто-нибудь наблюдал, долго ли читающий задерживает бумагу.) И все – ставили визу. Так Центральный Комитет ВКП(б) расстрелял сам себя.
И уж тем более забыли они (да не читали никогда) такую давнь, как послание Патриарха Тихона Совету Народных Комиссаров 26 октября 1918 года. Взывая о пощаде и освобождении невинных, предупредил их твёрдый Патриарх: «Взыщется от вас всякая кровь праведная, вами проливаемая (Лука, 11:51), и от меча погибнете сами вы, взявшие меч (Матфей, 26:52)». Но тогда это казалось смешно, невозможно! Где было им тогда представить, что История всё-таки знает иногда возмездие, какую-то сладострастную позднюю справедливость, но странные выбирает для неё формы и неожиданных исполнителей.
Мемуары Е. Гинзбург в тюремной их части дают сокровенные свидетельства о наборе 1937 года. Вот твердолобая Юлия Анненкова требует от камеры: «Не смейте потешаться над надзирателем! Он представляет здесь советскую власть!» (А? Всё перевернулось! Эту сцену покажите в сказочную гляделку буйным революционеркам в царской тюрьме!)
И в чём же состоит высокая истина благонамеренных? А в том, что на их мировоззрении не должна отразиться тюрьма! не должен отразиться лагерь! Мы – марксисты! Мы – материалисты! Как же можем мы измениться от того, что случайно попали в тюрьму?
Вот их неизбежная мораль: я посажен зря, и значит, я – хороший, а все вокруг – враги и сидят за дело.
Вот В. П. Голицын, сын уездного врача, инженер-дорожник. 140 (сто сорок!) суток он просидел в смертной камере (было время подумать!). Потом 15 лет, потом вечная ссылка. «В мозгах ничего не изменилось. Тот же беспартийный большевик. Мне помогла вера в партию, что зло творят не партия и правительство, а злая воля каких-то людей (анализ!), которые приходят и уходят (что-то никак не уйдут…), а всё остальное остаётся…»
О таких людях говорят: все кузни исходил, а некован воротился.
Глава 12. Стук-стук-стук…
В наши технические годы за глаза отчасти работают фотоаппараты и фотоэлементы, за уши – микрофоны, магнитофоны, лазерные подслушиватели. Но всю ту эпоху, которую охватывает эта книга, почти единственными глазами и почти единственными ушами ЧК-ГБ были стукачи.
В первые годы ЧК они названы были по-деловому: секретные сотрудники (в отличие от штатных, открытых). В манере тех лет это сократилось – сексоты, и так перешло в общее употребление. Кто придумывал это слово – не имел дара воспринимать его непредвзятым слухом и в одном только звучании услышать то омерзительное, что в нём сплелось. А ещё с годами оно налилось желтовато-бурой кровью предательства – и не стало в русском языке слова гаже.
Но применялось это слово только на воле. На Архипелаге были свои слова: в тюрьме – «наседка», в лагере – «стукач». Однако как многие слова Архипелага вышли на простор русского языка и захватили всю страну, так и «стукач» со временем стало понятием общим. В этом отразилось единство и общность самого явления стукачества.
Не имея опыта и недостаточно над этим размышляв, трудно оценить, насколько мы пронизаны и охвачены стукачеством. Как, не имея в руках транзистора, мы не ощущаем в поле, в лесу и на озере, что постоянно струится сквозь нас множество радиоволн.
Трудно приучить себя к этому постоянному вопросу: а кто у нас стучит? У нас в квартире, у нас во дворе, у нас в часовой мастерской, у нас в школе, у нас в редакции, у нас в цеху, у нас в конструкторском бюро и даже у нас в милиции. А между тем сексотка – та самая милая Анна Фёдоровна, которая по соседству зашла попросить у вас дрожжей и побежала сообщить в условный пункт (может быть в ларёк, может быть в аптеку), что у вас сидит непрописанный приезжий. Это тот самый свойский парень Иван Никифорович, с которым вы выпили по 200 грамм, и он донёс, как вы матерились, что в магазинах ничего не купишь, а начальству отпускают по блату. Вы не знаете сексотов в лицо и потом удивлены, откуда известно вездесущим Органам, что при массовом пении «Песни о Сталине» вы только рот раскрывали, а голоса не тратили? или о том, что вы не были веселы на демонстрации 7 ноября? Да где ж они, эти пронизывающие жгучие глаза сексота? А глаза сексота могут быть и с голубой поволокой, и со старческой слезой. Им совсем необязательно светиться угрюмым злодейством. Не ждите, что это обязательно негодяй с отталкивающей наружностью. Если бы набор сексотов был совершенно добровольный, на энтузиазме – их не набралось бы много (разве в 20-е годы).
Вербовка – в самом воздухе нашей страны. В том, что государственное выше личного. В том, что Павлик Морозов – герой. В том, что донос не есть донос, а помощь тому, на кого доносим.
Техническая сторона вербовки – выше похвал. Увы, наши детективные комиксы не описывают этих приёмов. Сидит в конурке мастер и чинит кожгалантерею. Входит симпатичный мужчина: «Вот эту пряжку вы не могли бы мне починить?» И тихо: «Сейчас вы закроете мастерскую, выйдете на улицу, там стоит машина 37–48, прямо открывайте дверцу и садитесь, она отвезёт вас, куда надо». (А там дальше известно: «Вы советский человек? так вы должны нам помочь».) Такая мастерская – чудесный пункт сбора донесений граждан. А для личной встречи с оперуполномоченным – квартира Сидоровых, 2-й этаж, три звонка, от шести до восьми вечера.
Набор инструментов для вербовки – как набор отмычек: № 1, № 2, № 3. № 1: «вы – советский человек?»; № 2: пообещать то, чего вербуемый много лет бесплодно добивается в законном порядке; № 3: надавить на слабое место, пригрозить тем, чего вербуемый больше всего боится; № 4…
Да ведь чуть-чуть только бывает надо и придавить. Вызывается такой А. Г., известно, что по характеру он – размазня. И сразу ему: «Напишите список антисоветски настроенных людей из ваших знакомых». Он растерян, мнётся: «Я не уверен…» (Не вскочил, не ударил кулаком: «Да как вы смеете?!») – «Ах вы не уверены? Тогда пишите список, за кого вы ручаетесь, что они вполне советские люди. Но – ручаетесь, учтите! Если хоть одного аттестуете ложно,