сядете сразу сами! Что ж вы не пишете?» – «Я… не могу ручаться». – «Ах не можете? Значит, вы знаете, что они – антисоветские. Вот и пишите, про кого знаете!» И потеет, и ёрзает, и мучается честный хороший кролик А. Г.
Камень – не человек, а и тот рушат.
На воле отмычек больше, потому что и жизнь разнообразнее. В лагере – самые простые, жизнь упрощена, обнажена, и резьба винтов и диаметр головки известны. № 1, конечно, остаётся: «вы – советский человек?» Очень применимо к благонамеренным, отвёртка никогда не соскальзывает, головка сразу подалась и пошла. № 2 тоже отлично работает: обещание взять с общих работ, устроить в зоне, дать дополнительную кашу, приплатить, сбросить срок. Всё это – жизнь, каждая эта ступенька – сохранение жизни. (В годы войны стук особенно измельчал: предметы дорожали, а люди дешевели. Закладывали даже за пачку махорки.) А № 3 работает ещё лучше: снимем с придурков! пошлём на общие! переведём на штрафной лагпункт! Каждая эта ступенька – ступенька к смерти. И тот, кто не выманивается кусочком хлеба наверх, может дрогнуть и взмолиться, если его сталкивают в пропасть.
Иной, как говорится, и не плотник, да стучать охотник – этот берётся без затруднения. На другого приходится удочку забрасывать по несколько раз: сглатывает наживу. Кто будет извиваться, что трудно ему собрать точную информацию, тому объясняют: «Давайте какая есть, мы будем проверять». – «Но если я совсем не уверен?» – «Так что ж – вы истинный враг?»
Но вот в одном из сибирских лагерей просвещённый и безрелигиозный человек, У., нашёл, что он оборонится от них, только заслонясь Христом. Не очень это было принципиально, но безошибочно. Он солгал: «Я должен вам сказать откровенно. Я получил христианское воспитание, и поэтому работать с вами мне совершенно невозможно!»
И – всё! И многочасовая болтовня лейтенанта вся пресеклась! Он понял, что номер – пуст. «Да нужны вы нам, как пятая нога собаке! – вскричал он досадливо. – Пишите письменный отказ! (Опять письменный.) Так и пишите, про боженьку объясняйте!»
Ссылка на Христа вполне устраивала и лейтенанта: никто из оперчеков не упрекнёт его, что можно было ещё какие-то усилия предпринять.
А не находит беспристрастный читатель, что разлетаются они от Христа, как бесы от крестного знамения, от колокола к заутрене?
Глава 13. Сдавши шкуру, сдай вторую!
Можно ли отсечь голову, если раз её уже отсекли? Можно. Можно ли содрать с человека шкуру, если единожды уже спустили её? Можно!
Это всё изобретено в наших лагерях. Это всё выдумано на Архипелаге. И пусть не говорят, что только бригада – вклад коммунизма в мировую науку о наказаниях. А второй лагерный срок – это не вклад? Потоки, прихлёстывающие на Архипелаг извне, не успокаиваются тут, не растекаются привольно, но ещё раз перекачиваются по трубам вторых следствий.
О, благословенны те безжалостные тирании, те деспотии, те самые дикарские страны, где однажды арестованного уже нельзя больше арестовать! Где посаженного в тюрьму уже некуда больше сажать. Где осуждённого уже не вызывают в суд. Где приговорённого уже нельзя больше приговорить!
А у нас это всё – можно.
Лагерное следствие и лагерный суд тоже родились на Соловках, но там просто загоняли под колокольню и шлёпали. Во времена же пятилеток и метастазов стали вместо пули применять второй лагерный срок.
Регенерация сроков, как отращивание змеиных колец, – это форма жизни Архипелага. Сколько колотятся наши лагеря и коченеет наша ссылка, столько времени и простирается над головами осуждённых эта чёрная угроза: получить новый срок, не докончив первого. Вторые лагерные сроки давали во все годы, но гуще всего – в 1937—38 и в годы войны. (В 1948—49 тяжесть вторых сроков была перенесена на волю: упустили, прохлопали, кого надо было пересудить ещё в лагере, – и теперь пришлось загонять их в лагерь с воли. Этих и назвали повторниками, своих внутрилагерных даже не называли.)
И это ещё милосердие – машинное милосердие, когда второй лагерный срок в 1938 давали без второго ареста, без лагерного следствия, без лагерного суда, а просто вызывали бригадами в УРЧ и давали расписаться в получении нового срока. (За отказ расписаться – простой карцер, как за курение в неположенном месте. Ещё и объясняли по-человечески: «Мы ж не даём вам, что вы в чём-нибудь виноваты, а распишитесь в уведомлении».) На Колыме давали так десятку, а на Воркуте даже мягче: 8 лет и 5 лет по ОСО. И тщета была отбиваться: как будто в тёмной бесконечности Архипелага чем-то отличались восемь от восемнадцати, десятка при начале от десятки при конце. Важно было единственно то, что твоего тела не когтили и не рвали сегодня.
Можно так понять теперь: эпидемия лагерных осуждений 1938 года была директива сверху. Это там, наверху, спохватились, что до сих пор помалу давали, что надо догрузить (а кого и расстрелять) – и так перепугать оставшихся.
Но к эпидемии лагерных дел военного времени приложен был и снизу радостный огонёк. Пусть историк представит себе дыхание тех лет: фронт отходит, немцы вкруг Ленинграда, под Москвой, в Воронеже, на Волге, в предгорьях Кавказа. В тылу всё меньше мужчин, каждая здоровая мужская фигура вызывает укорные взгляды. Всё для фронта! И только лагерные офицеры (ну да и братья их по ГБ) – все на своих тыловых местах, и чем глубже в Сибирь и на Север, тем спокойнее. Но трезво надо понять: благополучие шаткое. Бронь – это жизнь! Бронь – это счастье! Как сохранить свою бронь? Простая естественная мысль – надо доказать свою нужность! Надо доказать, что если не чекистская бдительность, то лагеря взорвутся, это – котёл кипящей смолы! Именно здесь, на тундренных и таёжных лагпунктах, оперуполномоченные сдерживают пятую колонну, сдерживают Гитлера! Это – их вклад в Победу! Не щадя себя, они ведут и ведут следствия, они вскрывают новые и новые заговоры.
Вот оформляют в Усть-Выми «повстанческую группу»: восемнадцать человек! хотели, конечно, обезоружить Вохру, у неё добыть оружие (полдюжины старых винтовок)! – а дальше? Дальше трудно себе представить размах замысла: хотели поднять весь Север! идти на Воркуту! на Москву! соединиться с Маннергеймом! И летят, летят телеграммы и докладные: обезврежен крупный заговор! в лагере неспокойно!
И что это? В каждом лагере открываются заговоры! заговоры! заговоры! И всё крупней! И всё замашистей! Эти коварные доходяги! – они притворялись, что их уже ветром шатает, – но своими исхудалыми пеллагрическими руками они тайно тянулись к пулемётам! О, спасибо тебе, оперчекистская часть!
А – ты?.. Ты думал, что в лагере можно наконец отвести душу? Что здесь можно хоть вслух пожаловаться: вот срок большой дали! вот кормят плохо! вот работаю много! Или, думал ты, можно здесь повторить, за что ты получил срок? Если ты хоть что-нибудь из этого вслух сказал – ты погиб! ты обречён на новую десятку. (Правда, с начала второй лагерной десятки ход первой прекращается, так что отсидеть тебе выпадет не двадцать, а каких-нибудь тринадцать, пятнадцать… Дольше, чем ты сумеешь выжить.)
Но ты уверен, что ты молчал как рыба? И вот тебя всё равно взяли? Опять-таки верно! – тебя не могли не взять, как бы ты себя ни вёл. Ведь берут не за что, а берут потому что.
Казалось бы – что уж там лагернику арест? Арестованному когда-то из домашней тёплой постели – что бы ему арест из неуютного барака с голыми нарами? А ещё сколько! В бараке печка топится, в бараке полную пайку дают – но вот пришёл надзиратель, дёрнул за ногу ночью: «Собирайся!» Ах, как не хочется!.. Люди-люди, я вас любил…
Лагерная следственная тюрьма. Какая ж она будет тюрьма и в чём будет способствовать признанию, если она не хуже своего лагеря?
Вот на выбор следственная тюрьма – лагпункт Оротукан на Колыме, это 506-й километр от Магадана. Зима с 1937 на 1938. Деревянно-парусиновый посёлок, то есть палатки с дырами, но всё ж обложенные тёсом. Приехавший новый этап, пачка новых обречённых на следствие, ещё до входа в дверь видит: каждая палатка в городке с трёх сторон, кроме дверной, обставлена штабелями окоченевших трупов! (Это – не для устрашения. Просто выхода нет: люди мрут, а снег двухметровый, да под ним вечная мерзлота.) А дальше измор ожидания. В палатках надо ждать, пока переведут в бревенчатую тюрьму для следствия. Но захват слишком велик – со всей Колымы согнали слишком много кроликов, следователи не справляются, и большинству привезенных предстоит умереть, так и не дождавшись первого допроса.
Перед обедом дежурный надзиратель кричит в дверях: «Мертвяки есть?» – «Есть». – «Кто хочет пайку заработать – тащи!» Их выносят и кладут поверх штабеля трупов. И никто не спрашивает фамилий умерших: пайки выдаются по счёту.
Следствие? Оно идёт так, как задумал следователь. С кем идёт не так – те уже не расскажут. Как говорил оперчек Комаров: «Мне нужна только твоя правая рука – протокол подписать…»
Глава 14. Менять судьбу!
Отстоять себя в этом диком мире – невозможно. Бастовать – самоубийственно. Голодать – бесполезно.
А умереть – всегда успеем.
Что ж остаётся арестанту? Вырваться! Пойти менять судьбу! (Ещё – «зелёным прокурором» называют зэки побег. Это – единственный популярный среди них прокурор. Как и другие прокуроры, он много дел оставляет в прежнем положении, и даже ещё более тяжёлом, но иногда освобождает и вчистую. Он есть – зелёный лес, он есть – кусты и трава-мурава.)
Чехов говорит, что если арестант – не философ, которому при всех обстоятельствах одинаково хорошо (или скажем так: который может уйти в себя), то не хотеть бежать он не может и не должен!
Не должен не хотеть! – вот императив вольной души. Правда, туземцы Архипелага далеко не таковы, они смирней намного. Но и среди них всегда есть те, кто обдумывает побег или вот-вот пойдёт.
Зона хорошо охранена: крепок забор, и надёжен предзонник, и расставлены правильно вышки – каждое место просматривается и простреливается. Но вдруг безысходно тошно тебе становится, что вот именно здесь, на этом клочке огороженной земли, тебе и суждено умереть. Да почему же счастья не попытать? – не рвануться сменить судьбу? Особенно в начале срока, на первом году, бывает силён и даже необдуман этот порыв. На том первом году, когда вообще решается вся будущность и весь облик арестанта.