Побегов было, видимо, немало все годы лагерей. Вот случайные данные: за один лишь март 1930 из мест заключения РСФСР бежало 1328 человек. (И как же это в нашем обществе неслышно, беззвучно!)
С огромным разворотом Архипелага после 1937 года, и особенно в годы войны, когда боеспособных стрелков забирали на фронт, – всё трудней становилось с конвоем. Наверно, в ГУЛАГе посчитали однажды и убедились, что гораздо дешевле допустить в год утечку какого-то процента заключённых, чем устанавливать подлинно строгую охрану всех многотысячных островков. К тому ж они положились и ещё на некоторые невидимые цепи, хорошо держащие туземцев на своих местах.
Крепчайшая из этих цепей – общая пониклость, совершенная отданность своему рабскому положению. И Пятьдесят Восьмая, и бытовики почти сплошь были семейные трудолюбивые люди. Даже и посаженные на пять и на десять лет, они не представляли, как можно бы теперь одиночно (уж Боже упаси коллективно!..) восстать за свою свободу, видя против себя государство (своё государство), НКВД, милицию, охрану, собак; как можно, даже счастливо уйдя, жить потом – по ложному паспорту, с ложным именем, если на каждом перекрёстке проверяют документы, если из каждой подворотни за прохожим следят подозревающие глаза.
Другая цепь была – доходиловка, лагерный голод. Хотя именно этот голод порой толкал отчаявшихся людей брести в тайгу в надежде, что там всё же сытей, чем в лагере, но и он же, ослабляя их, не давал сил на дальний рывок, и из-за него же нельзя было собрать запаса пищи в путь.
Ещё была цепь – угроза нового срока. Политическим за побег давали новую десятку по 58-й же статье.
Глухой преградой к побегам была и география Архипелага: эти необозримые пространства снежной или песчаной пустыни, тундры, тайги. Колыма хотя и не остров, а горше острова: оторванный кусок, куда убежишь с Колымы? Тут бегут только от отчаяния. Когда-то, правда, якуты хорошо относились к заключённым и брались: «Девять солнц – я тебя в Хабаровск отвезу». И отвозили на оленях. Но потом блатари в побегах стали грабить якутов, и якуты переменились к беглецам, выдавали их.
Враждебность окружного населения, подпитываемая властями, стала главной помехой побегам. Власти не скупились награждать поимщиков (это к тому же было и политическим воспитанием). И народности, населявшие места вокруг ГУЛАГа, постепенно привыкали, что поймать беглеца – это праздник, это как добрая охота или как найти небольшой самородок. Тунгусам, комякам, казахам платили мукой, чаем, а где ближе к жилой густоте, заволжским жителям около Буреполомского и Унженского лагерей, платили за каждого пойманного по два пуда муки, по восемь метров мануфактуры и по несколько килограммов селёдки. В военные годы селёдку иначе было и не достать, и местные жители так и прозвали беглецов селёдками. В деревне Шерстки, например, при появлении всякого незнакомого человека ребятишки дружно бежали: «Мама! Селёдка идёт!»
Пойманного беглеца, если взяли убитым, можно на несколько суток бросить с гниющим прострелом около лагерной столовой – чтобы заключённые больше ценили свою пустую баланду. Взятого живым можно поставить у вахты и, когда проходит развод, травить собаками. И ещё можно написать в Культурно-Воспитательной Части вывеску: «Я бежал, но меня поймали собаки», эту вывеску надеть пойманному на шею и так велеть ходить по лагерю.
А если бить – то уж отбивать почки. Если затягивать руки в наручники, то так, чтоб на всю жизнь в лучезапястных суставах была потеряна чувствительность (Г. Сорокин, Ивдельлаг). Если в карцер сажать, то чтоб уж без туберкулёза он оттуда не вышел. (Ныроблаг, Баранов, побег 1944 года. После побоев конвоя кашлял кровью, через три года отняли левое лёгкое.)
Собственно, избить и убить беглеца – это главная на Архипелаге форма борьбы с побегами.
И кто найдёт в себе отчаяние передо всем этим не дрогнуть? – и пойти! – и дойти! – а дойти-то куда? Там, в конце побега, когда беглец достигнет заветного назначенного места, – кто, не побоявшись, его бы встретил, спрятал, переберёг? Только блатных на воле ждёт уговоренная малина, а у нас, Пятьдесят Восьмой, квартира называется явкой, это почти подпольная организация.
Вот как много заслонов и ям против побега.
Но отчаявшееся сердце иногда и не взвешивает. Оно видит: течёт река, по реке плывёт бревно – и прыжок! поплывём! Вячеслав Безродный с лагпункта Ольчан, едва выписанный из больницы, ещё совсем слабый, на двух скреплённых брёвнах бежал по реке Индигирке – в Ледовитый океан! Куда? На что надеялся? Уж не то что пойман, а – подобран он был в открытом море и зимним путём опять возвращён в Ольчан, в ту же больницу.
Не обо всяком, кто не вернулся в лагерь сам и кого не привели полуживым, не привезли мёртвым, можно сказать, что он ушёл. Он, может быть, только сменил подневольную и растянутую смерть в лагере на свободную смерть зверя в тайге.
Но человек, пошедший на побег серьёзно, очень скоро становится и страшен. Иные, чтобы сбить собак, зажигали за собой тайгу, и она потом неделями на десятки километров горела.
В Краслаге бывший вояка, герой Халхин-Гола, пошёл с топором на конвоира, оглушил его обухом, взял у него винтовку, тридцать патронов. Вдогонку ему были спущены собаки, двух он убил, ранил собаковода. При поимке его не просто застрелили, а, излютев, мстя за себя и за собак, искололи мёртвого штыками и в таком виде бросили неделю лежать близ вахты.
В 1951 в том же Краслаге около десяти большесрочников конвоировались четырьмя стрелками охраны. Внезапно зэки напали на конвой, отняли автоматы, переоделись в их форму (но стрелков пощадили! – угнетённые чаще великодушны, чем угнетатели) и четверо, с понтом конвоируя, повели своих товарищей к узкоколейке. Там стоял порожняк, приготовленный под лес. Мнимый конвой поравнялся с паровозом, ссадил паровозную бригаду и (кто-то из бегущих был машинист) – полным ходом повёл состав к станции Решёты, к главной сибирской магистрали. Но им предстояло проехать около семидесяти километров. За это время о них уже дали знать (начиная с пощажённых стрелков), несколько раз им пришлось отстреливаться на ходу от групп охраны, а в нескольких километрах от Решёт перед ними успели заминировать путь и расположился батальон охраны. Все беглецы в неравном бою погибли.
Более счастливыми складывались обычно побеги тихие. Из них были удивительно удачные, но эти счастливые рассказы мы редко слышим: оторвавшиеся не дают интервью, они переменили фамилии, прячутся. Кузиков-Скачинский, удачно бежавший в 1942, лишь потому сейчас об этом рассказывает, что в 1959 был разоблачён – через 17 лет!
И об успешном побеге Зинаиды Яковлевны Поваляевой мы потому узнали, что в конце-то концов она провалилась. Она получила срок за то, что оставалась при немцах учительницей в своей школе. Но не тотчас по приходу советских войск её арестовали, и до ареста она ещё вышла замуж за лётчика. Тут её посадили и послали на 8-ю шахту Воркуты. Через кухонных китайцев она связалась с волей и с мужем. Он служил в гражданской авиации и устроил себе рейс на Воркуту. В условленный день Зина вышла в баню в рабочую зону, там сбросила лагерное платье, распустила из-под косынки закрученные с ночи волосы. В рабочей зоне ждал её муж. У речного перевоза дежурили оперативники, но не обратили внимания на завитую девушку под руку с лётчиком. Улетели на самолёте. Год пробыла Зина под чужим документом. Но не выдержала, захотела повидаться с матерью – а за той следили. На новом следствии сумела сплести, что бежала в угольном вагоне. Об участии мужа так и не узналось.
Мы почти не рассказали о групповых побегах, а и таких было много. Из Усть-Сысольска был массовый побег (через восстание) в 1943. Ушли по тундре, ели морошку с черникой. Их проследили с аэропланов и с них же расстреляли. Говорят, в 1956 целый лагерёк бежал, под Мончегорском.
История всех побегов с Архипелага была бы перечнем невпрочёт и невперелист. И даже тот, кто писал бы книгу только о побегах, поберёг бы читателя и себя, стал бы опускать их сотнями.
Глава 15. ШИЗО, БУРЫ, ЗУРЫ
Среди многих радостных отказов, которые нёс нам с собой новый мир, – отказа от эксплуатации, отказа от колоний, отказа от обязательной воинской повинности, отказа от тайной полиции, отказа от «закона божьего» и ещё многих других феерических отказов, – не было, правда, отказа от тюрем, но был безусловный отказ от карцеров – этого безжалостного мучительства, которое могло родиться только в извращённых злобой умах буржуазных тюремщиков. ИТК-1924 (Исправительно-трудовой кодекс 1924 года) допускал, правда, изоляцию особо провинившихся заключённых в отдельную камеру, но предупреждал: эта отдельная камера ничем не должна напоминать карцера – она должна быть сухой, светлой и снабжённой принадлежностями для спанья.
ИТК-1933, который «действовал» (бездействовал) до начала 60-х годов, оказался ещё гуманнее: он запрещал даже изоляцию в отдельную камеру!
Но это не потому, что времена стали покладистей, а потому, что к этой поре были опытным путём уже освоены другие градации внутрилагерных наказаний, когда тошно не от одиночества, а от «коллектива», да ещё наказанные должны и горбить:
РУРы – Роты Усиленного Режима, заменённые потом на
БУРы – Бараки Усиленного Режима, штрафные бригады, и
ЗУРы – Зоны Усиленного Режима, штрафные командировки.
А уж там позже, как-то незаметно, пристроились к ним и – не карцеры, нет! а —
ШИЗО – Штрафные Изоляторы.
Да ведь если заключённого не пугать, если над ним уже нет никакой дальше кары – как же заставить его подчиняться режиму?
А беглецов пойманных – куда ж тогда сажать?
За что даётся ШИЗО? Да за что хочешь: не угодил начальнику, не так поздоровался, не вовремя встал, не вовремя лёг, опоздал на проверку, не по той дорожке прошёл, не так был одет, не там курил, лишние вещи держал в бараке – вот тебе сутки, трое, пятеро. Не выполнил нормы, с бабой застали – вот тебе пять, семь и десять. А для