отказчиков есть и пятнадцать суток.
Что требуется от ШИЗО? Он должен быть: а) холодным; б) сырым; в) тёмным; г) голодным. Кормят сталинской пайкой – 300 граммов в день, а «горячее», то есть пустую баланду, дают лишь на третий, шестой и девятый дни твоего заключения туда. Но на Воркуте-Вом давали хлеба только двести, а вместо горячего на третий день – кусок сырой рыбы. Вот в этом промежутке надо и вообразить все карцеры.
Наивное представление таково, что карцер должен быть обязательно вроде камеры – с крышей, дверью и замком. Ничего подобного. На Куранах-Сала карцер в мороз 50 градусов был разомшённый сруб. (Вольный врач Андреев: «Я как врач заявляю, что в таком карцере можно сидеть!») Перескочим весь Архипелаг: на той же Воркуте-Вом в 1937 карцер для отказчиков был – сруб без крыши, и ещё была простая яма.
В Мариинском лагере (как и во многих других, разумеется) на стенах карцера был снег – и в такой-то карцер не пускали в лагерной одежонке, а раздевали до белья.
БУР – это содержание подольше. Туда заключают на месяц, три месяца, полгода, год, а часто – бессрочно, просто потому, что арестант считается опасным. Один раз попавши в чёрный список, ты потом уже закатываешься в БУР на всякий случай: на каждые первомайские и ноябрьские праздники, при каждом побеге или чрезвычайном происшествии в лагере.
БУР – это может быть и самый обычный барак, отдельно огороженный колючей проволокой, с выводом сидящих в нём на самую тяжёлую в этом лагере работу. А может быть – каменная тюрьма в лагере, со всеми тюремными порядками: избиениями в надзирательской вызванных поодиночке (чтоб следов не оставалось, хорошо бить валенком, внутрь которого заложен кирпич); с засовами, замками и глазками на каждой двери; с бетонным полом камер и ещё с отдельным карцером для сидящих в БУРе.
Именно таков был наш экибастузский БУР (впрочем, и первого типа там был). Посаженных содержали там в камерах без нар (спали на полу на бушлатах и телогрейках). Никакого проветривания не бывало никогда. Полгода (в 1950 году) не было и ни одной прогулки. Так что тянул наш БУР на свирепую тюрьму, неизвестно, что тут оставалось от лагеря. Вся оправка – в камере. Вынос большой параши был счастьем дневальных по камере: глотнуть воздуха.
В этой духоте и неподвижности арестанты изводились, и приблатнённые – нервные, напористые – чаще других. (Попавшие в Экибастуз блатари тоже считались за Пятьдесят Восьмую, и им не было поблажек.) Самое популярное среди арестантов БУРа было – глотать алюминиевые столовые ложки, когда их давали к обеду. Каждого проглотившего брали на рентген и, убедившись, что не врёт, что действительно ложка в нём, – клали в больницу и вскрывали желудок. Лёшка Карноухий глотал трижды, у него и от желудка ничего не осталось. Колька Салопаев закосил на чокнутого: повесился ночью, но ребята по уговору «увидели», сорвали петлю – и взят он был в больничку.
Но удобство получить от штрафников ещё и работу заставляло хозяев выделять их в отдельные штрафные зоны (ЗУРы). В ЗУРе прежде всего – худшее питание, уменьшенная пайка. Может не быть столовой, но и в бараках баланду не раздают, а, получив её около кухни, надо нести по морозу в барак и там есть холодную. Мрут массами, стационар забит умирающими.
Для штрафных зон назначали работы такие. Дальний сенокос за 35 километров от зоны, где живут в протекающих сенных шалашах и косят по болотам, ногами всегда в воде. Заготовка силосной массы по тем же болотистым местам, в тучах мошкары, без всяких защитных средств. (Лицо и шея изъедены, покрыты струпьями, веки распухли, человек почти слепнет.) – Заготовка торфа в пойме реки Вычегды: зимою, долбя тяжёлым молотом, вскрыть слои промёрзшего ила, снять их, из-под них брать талый торф, потом на санках на себе тащить километр в гору (лошадей лагерь берёг). – Ну и излюбленная штрафная работа – известковый карьер и обжиг извести. И каменные карьеры. Перечислить всего нельзя. Всё, что есть из тяжёлых работ ещё потяжелей, из невыносимых – ещё невыносимей, вот это и есть штрафная работа. В каждом лагере своя.
А посылать в штрафные зоны излюблено было: верующих, упрямых и блатных. Целыми бараками содержали там «монашек», отказывающихся работать на дьявола. (На штрафной «подконвойке» совхоза Печорского их держали в карцере по колено в воде. Осенью 1941 дали 58–14, «контрреволюционный саботаж», и всех расстреляли.) Посылали пойманных беглецов. И, сокрушаясь сердцем, посылали социально-близких, которые никак не хотели слиться с пролетарской идеологией. (За сложную умственную работу классификации не упрекнём начальство в невольной иногда путанице: вот с Карабаса выслали две телеги – религиозных женщин на детгородок ухаживать за лагерными детьми, а блатнячек и сифилитичек – на Конспай, штрафной участок Долинки. Но перепутали, кому на какую телегу класть вещи, и поехали блатные сифилитички ухаживать за детьми, а «монашки» на штрафной. Уж потом спохватились, да так и оставили.)
Бывали тут и истории дамские. О них нельзя судить достаточно обстоятельно и строго, потому что всегда остаётся неизвестный нам интимный элемент. Однако вот история Ирины Нагель в её изложении. В совхозе Ухта она работала машинисткой адмчасти, то есть очень благоустроенным придурком. Представительная, плотная, большие косы свои она заплетала вокруг головы и, отчасти для удобства, ходила в шароварах и курточке вроде лыжной. Кто знает лагерь, понимает, что это была за приманка. Оперативник младший лейтенант Сидоренко выразил желание узнать её тесней. Нагель ответила ему: «Да пусть меня лучше последний урка поцелует! Как вам не стыдно, у вас ребёнок плачет за стеной!» Отброшенный её толчком, опер вдруг изменил выражение и сказал: «Да неужели вы думаете – вы мне нравитесь? Я просто хотел вас проверить. Так вот, вы будете с нами сотрудничать». Она отказалась и была послана на штрафной лагпункт.
Вот впечатления Нагель от первого вечера: в женском бараке – блатнячки и «монашки». Пятеро девушек ходят, обёрнутые в простыни: играя в карты накануне, блатняки проиграли с них всё, велели снять и отдать. Вдруг вбегают другие блатные, рассерженные. Они хватают одну свою девку, бросают её на пол, бьют скамейкой и топчут. Она кричит, потом уже и кричать не может. Все сидят, не только не вмешиваясь, но будто даже и не замечают. Позже приходит фельдшер: «Кто тебя бил?» – «С нар упала», – отвечает избитая. В этот же вечер проиграли в карты и саму Нагель, но выручил её сука Васька Кривой: он донёс начальнику, и тот забрал Нагель ночевать на вахту.
Если нет закона и правды в лагерях, то уж на штрафных и тем более не ищи. Блатные куролесят там как хотят, открыто ходят с ножами (Воркутинский «земляной» ОЛП, 1946), надзиратели прячутся от них за зоной, и это ещё когда Пятьдесят Восьмая составляет большинство.
Простому работяге из Пятьдесят Восьмой выжить на таком штрафном лагпункте почти невозможно.
Одно только перечисление штрафных зон когда-нибудь составило бы историческое исследование.
Глава 16. Социально-близкие
Присоединись и моё слабое перо к воспеванию этого племени! Их воспевали как пиратов, как флибустьеров, как бродяг, как беглых каторжников. Их воспевали как благородных разбойников – от Робина Гуда и до опереточных, уверяли, что у них чуткое сердце, они грабят богатых и делятся с бедными. Да не вся ли мировая литература воспевала блатных? И Пушкин-то в цыганах похваливал блатное начало. Но никогда не воспевали их так широко, так дружно, так последовательно, как в советской литературе.
Всё это сложилось не сразу, а исторически, как любят у нас говорить. В старой России существовал (а на Западе и существует) неверный взгляд на воров как на неисправимых, как на постоянных преступников («костяк преступности»). Оттого на этапах и в тюрьмах от них обороняли политических. Оттого администрация ломала их вольности и верховенство в арестантском мире, решительно становилась на сторону прочих каторжан. В старой России к рецидивистам-уголовникам была одна формула: «Согните им голову под железное ярмо закона!» Так к 1917 году воры не хозяйничали ни в стране, ни в русских тюрьмах.
Но оковы пали, воссияла свобода. Сразу после Февральской революции уголовники привольно хлынули на свободу и перемешались со свободными гражданами. Очень полезным и забавным находили, что они – враги частной собственности, а значит, сила революционная. Социально рассуждая: ведь во всём виновата среда? Так перевоспитаем этих здоровых люмпенов и включим в строй сознательной жизни!
Теперь же можно оглянуться и усумниться: кто ж кого перевоспитал: чекисты ли – урок? или урки – чекистов? Урка, принявший чекистскую веру, – это уже сука, урки его режут. Чекист же, усвоивший психологию урки, – это напористый следователь 30—40-х годов или волевой лагерный начальник, они в чести, они продвигаются по службе.
Сколько нам в уши насюсюкали о «своеобразном кодексе» блатных, об их «честном» слове. Почитаешь – и Дон-Кихоты, и патриоты! А встретишься с этим мурлом в камере или в воронке…
Эй, довольно лгать, продажные перья! Урки – не Робины Гуды! Когда нужно воровать у доходяг – они воруют у доходяг. Когда нужно с замерзающего снять последние портянки – они не брезгуют и ими. Их великий лозунг – «умри ты сегодня, а я завтра!».
Но может, правда они патриоты? Почему они не воруют у государства? Почему они не грабят особых дач? Почему не останавливают длинных чёрных автомобилей? Потому что реалист Сталин давно понял, что всё это жужжанье одно – перевоспитание урок. И перекинул их энергию, натравил на граждан собственной страны.
Вот каковы были законы тридцать лет (до 1947): должностная, государственная, казённая кража? ящик со склада? три картофелины из колхоза? 10 лет! (А с 47-го и 20!) Вольная кража? Обчистили квартиру, на грузовике увезли всё, что семья нажила за жизнь? Если при этом не было убийства, то