От всех этих причин не только не самоокупается Архипелаг, но приходится стране ещё дорого доплачивать за удовольствие его иметь.
Когда в Москве на улице Огарёва для расчистки под новые здания ломали старые, простоявшие более века, то балки из междуэтажных перекрытий не только не выбрасывались, не только не шли на дрова – но на столярные изделия! Это было звенящее чистое дерево. Такова была у наших прадедов просушка.
Мы же всё спешим, нам всё некогда. Неужели ещё ждать, пока балки высохнут? На Калужской заставе мы мазали балки новейшими антисептиками – и всё равно балки загнивали, в них появлялись грибки, да так проворно, что ещё до сдачи здания приходилось взламывать полы и на ходу менять эти балки.
Поэтому через сто лет всё, что строили мы, зэки, да и вся страна, наверняка не будет так звенеть, как те старые балки с улицы Огарёва.
Уместно было бы закончить эту главу долгим списком работ, выполненных заключёнными хотя бы с первой сталинской пятилетки и до хрущёвских времён. Но я, конечно, не в состоянии его написать. Я могу только начать его, чтобы желающие вставляли и продолжали.
– Беломорканал (1932), Волгоканал (1936), Волгодон (1952);
– ж-д Котлас – Воркута, ветка на Салехард;
– ж-д Салехард – Игарка (брошена);
– ж-д Караганда – Моинты – Балхаш (1936);
– ж-д вторые пути Сибирской магистрали (1933—35 годы, около 4000 км);
– ж-д Тайшет – Лена (начало БАМа);
– автотрасса Москва – Минск (1937—38);
– постройка Куйбышевской ГЭС;
– постройка Усть-Каменогорской ГЭС;
– постройка Балхашского медеплавильного комбината (1934—35);
– постройка Соликамского бумкомбината;
– постройка Березниковского химкомбината;
– постройка Магнитогорского комбината (частично);
– постройка Кузнецкого комбината (частично);
– постройка Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова (1950—53, частично);
– строительство города Комсомольска-на-Амуре;
– строительство города Совгавани;
– строительство города Магадана;
– строительство города Норильска;
– строительство города Дудинки;
– строительство города Воркуты;
– строительство города Молотовска (Северодвинска, с 1935);
– строительство порта Находки;
– нефтепровод Сахалин – материк;
– рудодобыча в Джезказгане, Южной Сибири, Бурят-Монголии, Шории, Хакасии, на Кольском полуострове;
– золотодобыча на Колыме, Чукотке, в Якутии, на острове Вайгач;
– добыча апатитов на Кольском полуострове (с 1930);
– лесозаготовки для экспорта и внутренних нужд страны. Весь европейский русский Север и Сибирь. Бесчисленных лесоповальных лагпунктов мы перечислить не в силах, это половина Архипелага.
Легче перечислить, чем заключённые никогда не занимались: изготовлением колбасы и кондитерских изделий.
Часть четвёртая – ДУША И КОЛЮЧАЯ ПРОВОЛОКА
Говорю вам тайну: не все мы умрём, но все изменимся.
Глава 1. Восхождение
А годы идут…
Не частоговоркой, как шутят в лагере, – «зима-лето, зима-лето», а – протяжная осень, нескончаемая зима, неохотливая весна, и только лето короткое. На Архипелаге – короткое лето.
Даже один год – у-у-у, как это долго! Даже в одном году сколько ж времени тебе оставлено думать. Уж триста тридцать-то раз в году ты потолчёшься на разводе и в моросящий слякотный дождичек, и в острую вьюгу, и в ядрёный неподвижный мороз. Уж триста тридцать-то дней ты поворочаешь постылую чужую работу с незанятой головой. Да проходка туда. Да проходка назад. Да на вагонке твоей, просыпаясь и засыпая.
И это – только один год. А их – десять. Их – двадцать пять…
А ещё когда в больничку сляжешь дистрофиком, – вот там тоже хорошее время – подумать.
Думай. Выводи что-то и из беды.
Считалось веками: для того и дан преступнику срок, чтобы весь этот срок он думал над своим преступлением, терзался, раскаивался и постепенно бы исправлялся.
Но угрызений совести не знает Архипелаг ГУЛАГ! Из ста туземцев – пятеро блатных, их преступления для них не укор, а доблесть, они мечтают впредь совершать их ещё ловчей и нахальней. Ещё пятеро – брали крупно, но не у людей: в наше время крупно взять можно только у государства, которое само-то мотает народные деньги без жалости и без разумения, – так в чём такому типу раскаиваться? Разве в том, что возьми больше и поделись – и остался бы на свободе? А ещё у восьмидесяти пяти туземцев – и вовсе никакого преступления не было. В чём раскаиваться? В том, что думал то, что думал? Или в безвыходном положении сдался в плен? В том, что при немцах поступил на работу вместо того, чтобы подохнуть от голода? (Впрочем, так перепутают дозволенное и запрещённое, что иные терзаются: лучше б я умер, чем зарабатывал этот хлеб.) В том, что, бесплатно работая в колхозе, взял с поля накормить детей? Или с завода вынес для того же?
Нет, ты не только не раскаиваешься, но чистая совесть как горное озеро светит из твоих глаз.
В нашем почти поголовном сознании невиновности росло главное отличие нас – от каторжников Достоевского. Там – сознание заклятого отщепенства, у нас – уверенное понимание, что любого вольного вот так же могут загрести, как и меня; что колючая проволока разделила нас условно. Там у большинства – безусловное сознание личной вины, у нас – сознание какой-то многомиллионной напасти.
А от напасти – не пропасти. Надо её пережить.
Не в этом ли причина и удивительной редкости лагерных самоубийств? Да, редкости, хотя каждый отсидевший, вероятно, вспомнит случай самоубийства. Но ещё больше он вспомнит побегов. Побегов-то было наверняка больше, чем самоубийств.
Люди умирали сотнями тысяч и миллионами, доведенные уж кажется до крайней крайности, – а самоубийств почему-то не было. Обречённые на уродливое существование, на голодное истощение, на чрезмерный труд – не кончали с собой!
Самоубийца – всегда банкрот, это всегда – человек в тупике, человек, проигравший жизнь и не имеющий воли для продолжения её. Если же эти миллионы беспомощных жалких тварей всё же не кончали с собой – значит, жило в них какое-то непобедимое чувство. Какая-то сильная мысль.
Это было чувство всеобщей правоты. Это было ощущение народного испытания – подобного татарскому игу.
Но если не в чем раскаиваться – о чём, о чём всё время думает арестант? «Сума да тюрьма – дадут ума». Дадут. Только – куда его направят?
Так было у многих, не у одного меня. Наше первое тюремное небо – были чёрные клубящиеся тучи и чёрные столбы извержений, это было небо Помпеи, небо Судного дня, потому что арестован был не кто-нибудь, а Я – средоточие этого мира.
Наше последнее тюремное небо было бездонно-высокое, бездонно-ясное, даже к белому от голубого.
Начинаем мы все (кроме верующих) с одного: хватаемся рвать волосы с головы – да она острижена наголо!.. Как мы могли?! Как не видели наших доносчиков? И какая неосторожность! слепость! сколько ошибок! Как исправить? Скорей исправлять! Надо написать… надо сказать… надо передать…
Но – ничего не надо. И ничто не спасёт. В положенный срок мы выслушиваем очный приговор трибунала или заочный – ОСО.
Начинается полоса пересылок. Вперемежку с мыслями о будущем лагере мы любим теперь вспоминать наше прошлое: как хорошо мы жили! (Даже если плохо.) И сколько неиспользованных возможностей! Сколько неизмятых цветов!.. Когда теперь это наверстать?.. Если я доживу только – о, как по-новому, как умно я буду жить! День будущего освобождения? – он лучится как восходящее солнце!
И вывод: дожить до него! дожить! любой ценой!
Это просто словесный оборот, это привычка такая: «любой ценой».
А слова наливаются своим полным смыслом, и страшный получается зарок: выжить любой ценой!
И тот, кто даст этот зарок, кто не моргнёт перед его багровой вспышкой, – для того своё несчастье заслонило и всё общее, и весь мир.
Это – великий развилок лагерной жизни. Отсюда – вправо и влево пойдут дороги, одна будет набирать высоту, другая низеть. Пойдёшь направо – может, жизнь потеряешь, пойдёшь налево – потеряешь совесть.
Самоприказ «дожить!» – естественный всплеск живого. Кому не хочется дожить? Кто не имеет права дожить? Напряженье всех сил нашего тела! Приказ всем клеточкам: дожить! Заполярною гладью в метель за пять километров в баню ведут тридцать истощённых, но жилистых зэков. Банька – не стоит тёплого слова, в ней моются по шесть человек в пять смен, дверь открывается прямо на мороз, и четыре смены выстаивают там до или после мытья – потому что нельзя отпускать без конвоя. И не только воспаления лёгких, но насморка нет ни у кого. (И десять лет так моется один старик, отбывая срок с пятидесяти до шестидесяти. Но вот он свободен, он – дома. В тепле и холе он сгорает в месяц. Не стало приказа – дожить…)
Но просто «дожить» ещё не значит – любой ценой. «Любая цена» – это значит: ценой другого.
Признаем истину: на этом великом лагерном развилке, на этом разделителе душ – не большая часть сворачивает направо. Увы – не большая. Но, к счастью, – и не одиночки. Их много, людей – кто так избрал. Но они о себе не кричат, к ним присматриваться надо. Десятки раз поднимался и перед ними выбор, а они знали да знали своё.
Что тюрьма глубоко перерождает человека, известно уже много столетий. Бесчисленны здесь примеры. Ибсен писал: «От недостатка кислорода и совесть чахнет»[56]. Э, нет! Совсем не так просто! Наоборот даже как раз! Вот генерал Горбатов – с молодости воевал, в армии продвигался, задумываться ему было некогда. Но сел в тюрьму, и как хорошо – стали в памяти подыматься разные случаи: то как он заподозрил невиновного в шпионстве; то как он по ошибке велел расстрелять совсем невиновного поляка