А в зоне затеяли строить «великую китайскую стену». Это была стена в два самана толщиной и метра четыре высотой, которую повели посреди зоны, поперёк её, подготовляя разделить лагерь на две части, но пока оставив пролом. Очень досадна нам была та стена, понятно, что начальство готовит какую-то подлость, а строить – приходилось.
Но штрафной режим отменили.
И опять блистали ножи.
И решили хозяева – брать. Без стукачей они не знали точно, кого им надо, но всё же некоторые подозрения и соображения были (да может, тайком кто-то наладил донесения).
Вот пришли два надзирателя в барак, после работы, буднично, и сказали: «Собирайся, пошли».
А зэк оглянулся на ребят и сказал:
– Не пойду.
И в самом деле! – в этом обычном простом взятии, или аресте, которому мы никогда не сопротивляемся, который мы привыкли принимать как ход судьбы, в нём ведь и такая есть возможность: не пойду! Освобождённые головы наши теперь это понимали!
– Как не пойдёшь? – приступили надзиратели.
– Так и не пойду! – твёрдо отвечал зэк. – Мне и здесь неплохо.
– А куда он должен идти?.. А почему он должен идти? Мы его не отдадим!.. Не отдадим!.. Уходите! – закричали со всех сторон.
Надзиратели повертелись-повертелись и ушли.
В другом бараке попробовали – то же.
И поняли волки, что мы уже не прежние овцы. Что хватать им теперь надо обманом, или на вахте, или одного целым нарядом. А из толпы – не возьмёшь.
И мы, освобождённые от скверны, избавленные от присмотра и подслушивания, обернулись и увидели во все глаза, что: тысячи нас! что мы – политические! что мы уже можем сопротивляться!
Революция нарастала. Её ветерок, как будто упавший, теперь рванул нам ураганом в лёгкие!
Глава 11. Цепи рвём на ощупь
Теперь, когда между нами и нашими охранниками уже не канава прошла, а провалилась и стала рвом, – мы стояли на двух откосах и примерялись: что же дальше?
Это образ, разумеется, что мы «стояли». Мы – ходили ежедневно на работу, мы на развод не опаздывали, друг друга не подводили, отказчиков не было, и приносили с производства неплохие наряды – и кажется, хозяева лагеря могли быть нами вполне довольны. И мы могли быть ими довольны: они совсем разучились кричать, угрожать, не тянули больше в карцер по мелочам и не видели, что мы шапки снимать перед ними перестали.
И всё-таки напряжённо думали мы и они: что же дальше? Не могло так оставаться: недостаточно это было с нас и недостаточно с них. Кто-то должен был нанести удар.
Но – чего мы могли добиваться? Говорили мы теперь вслух, без оглядки, всё, что хотели, всё, что накипело (испытать свободу слова даже только в этой зоне, даже так не рано в жизни – было сладко!).
На чём сходились все, и сомнений тут быть не могло, – устранить самое унизительное: чтобы на ночь не запирали в бараках и убрали параши; чтобы сняли с нас номера; чтобы труд наш не был вовсе бесплатен; чтобы разрешили писать 12 писем в год. (Но всё это, всё это, и даже 24 письма в год уже было у нас в ИТЛ – а разве там можно было жить?)
А добиваться ли нам 8-часового рабочего дня – даже не было у нас единогласия…
Обдумывались и пути: как выступить? что сделать? Ясно было, что голыми руками мы ничего не сможем против современной армии и потому путь наш – не вооружённое восстание, а забастовка.
Но всё ещё кровь текла в нас – рабская, рабья. Слово «забастовка» так страшно звучало в наших ушах, что мы искали себе опору в голодовке: если начать забастовку вместе с голодовкой, то от этого как бы повышались наши моральные права бастовать. На голодовку мы вроде имеем всё-таки какое-то право – а на забастовку? Так, идя добровольно на совсем ненужную голодовку, мы заранее шли на добровольный подрыв своих физических сил в борьбе. (К счастью, после нас ни один, кажется, лагерь не повторил этой экибастузской ошибки.)
Мы продумывали и детали такой возможной забастовки-голодовки.
Обо всём этом говорилось то там, то сям, в одной группке и в другой, представлялось это неизбежным и желательным – и вместе с тем, по непривычке, каким-то невозможным.
Но охранники наши нанесли удары раньше нас.
А там покатилось оно само.
Тихенько встретили мы на привычных наших вагонках, в привычных бригадах, бараках, секциях и углах – новый 1952 год. А в воскресенье 6 января, в православный сочельник, когда западные украинцы готовились попраздновать, кутью варить, до звезды поститься и потом петь колядки, – утром после проверки нас заперли и больше не открывали.
Никто не ждал! В окна мы увидели, что из соседнего барака какую-то сотню зэков со всеми вещами гонят на вахту.
Этап?..
Вот и к нам. Надзиратели. Офицеры с карточками. И по карточкам выкликают… Выходи со всеми вещами… и с матрасами, как есть, набитыми!
Вот оно что! Пересортировка! Поставлена охрана в проломе «китайской стены». Завтра она будет заделана. А нас выводят за вахту и сотнями гонят – с мешками и матрасами, как погорельцев каких-то, вокруг лагеря и через другую вахту – в другую зону. А из той зоны гонят навстречу.
И довольно быстро замысел хозяев проясняется: в одной половине (2-й лагпункт) остались только щирые украинцы, тысячи две человек. В половине, куда нас пригнали, где будет 1-й лагпункт, – тысячи три всех остальных наций – русские, эстонцы, литовцы, латыши, татары, кавказцы, грузины, армяне, евреи, поляки, молдаване, немцы и разный случайный народ понемногу, подхваченный с полей Европы и Азии.
В лагпункте украинцев осталась вся больница, столовая и клуб. А у нас вместо этого – БУР. Украинцев, бандеровцев, самых опасных бунтарей отделить от БУРа подальше. А – зачем так?
Скоро мы узнаём, зачем так. По лагерю идёт достоверный слух (от работяг, носящих в БУР баланду), что стукачи в своей «камере хранения» обнаглели: к ним подсаживают подозреваемых (взяли двух-трёх там-здесь), и стукачи пытают их в своей камере, душат, бьют, заставляют раскалываться, называть фамилии: кто режет?? Вот когда замысел прояснился весь: пытают! Пытает не сама псарня, а поручили стукачам: ищите сами своих убийц! И так хлеб свой оправдают, дармоеды. А украинцев для того и удалили от БУРа, чтоб не полезли на БУР. На нас больше надежды: мы покорные люди и разноплеменные, не сговоримся. А бунтари – там. А между лагпунктами стена в четыре метра высотой.
Но сколько глубоких историков, сколько умных книг – а этого таинственного возгорания людских душ, а этого таинственного зарождения общественных взрывов не научились предсказывать, да даже и объяснять вослед.
Иногда паклю горящую под поленницу суют, суют, суют – не берёт. А искорка одинокая из трубы пролетит на высоте – и вся деревня дотла.
Ни к чему наши три тысячи не готовились, ни к чему готовы не были, а вечером пришли с работы – и вдруг в бараке рядом с БУРом стали разнимать свои вагонки, хватать продольные брусья и крестовины и в полутьме бежать и долбать этими крестовинами и брусьями крепкий заплот вокруг лагерной тюрьмы. И ни топора, ни лома ни у кого не было, потому что в зоне их не бывает.
Удары были – как хорошая бригада плотников работает, доски первые подались, тогда стали их отгибать – и скрежет двенадцатисантиметровых гвоздей раздался на всю зону. Вроде не ко времени было плотникам работать, но всё-таки звуки были рабочие, и не сразу придали им значение на вышках и надзиратели, и работяги других бараков. Вечерняя жизнь шла своим чередом: одни бригады шли на ужин, другие тянулись с ужина, кто в санчасть, кто в каптёрку, кто за посылкой.
Но всё ж надзиратели забеспокоились, ткнулись к БУРу, к той подтемнённой стенке, где кипело, – обожглись и – назад, к штабному бараку. Кто-то с палкой бросился и за надзирателем. Тут уж для полной музыки кто-то начал камнями или палкой бить стёкла в штабном бараке. Звонко, весело, угрожающе лопались штабные стёкла!
А вся-то затея была ребят – не восстание поднимать, и даже не брать БУР, это нелегко (ФОТО 15 – вот дверь экибастузского БУРа, высаженная и сфотографированная многими годами позже), а затея была: через окошко залить бензином камеру стукачей и бросить туда огонь – мол, знай наших, не очень-то! – но с вышек застрочили по зоне пулемёты, и поджечь так и не подожгли.
Это убежавшие из лагеря надзиратели и начальник режима Мачеховский дали знать в дивизион. А дивизион распорядился по телефону угловым вышкам открыть пулемётный огонь – по трём тысячам безоружных людей, ничего не знающих о случившемся. (Наша бригада была, например, в столовой, и всю эту стрельбу, совершенно недоумевая, мы услышали там.)
По усмешке судьбы, это произошло по новому стилю 22, а по старому – 9 января, день, который ещё до того года отмечался в календаре торжественно-траурным как кровавое воскресенье. А у нас вышел – кровавый вторник, и куда просторней для палачей, чем в Петербурге: не площадь, а степь, и свидетелей нет, ни журналистов, ни иностранцев.
В темноте наугад стали садить из пулемётов по зоне. Пули пробивали лёгкие стены бараков и ранили, как это всегда бывает, не тех, кто штурмовал тюрьму, а совсем непричастных. В 9-м бараке убит был на своей койке мирный старик, кончавший десятилетний срок: через месяц он должен был освобождаться.
Штурмующие покинули тюремный дворик и разбежались по своим баракам (ещё надо было вагонки снова составить, чтобы не дать на себя следа). И другие многие тоже так поняли стрельбу, что надо сидеть в бараках. А третьи, наоборот, наружу высыпали, возбуждённые, и тыкались по зоне, ища понять – что это, отчего.
Надзирателей к тому времени уже ни одного в зоне не осталось. Страшновато зиял разбитыми стёклами опустевший от офицеров штабной барак. Вышки молчали. По зоне бродили любознательные и ищущие истины.
И тут распахнулись во всю ширину ворота нашего лагпункта – и автоматчики конвоя вошли взводом, держа перед собой автоматы и наугад сеча из них очередями. Так они расширились веером во все стороны, а сзади них шли разъярённые надзиратели – с железными трубами, с дубинками, с чем попало.