Другое дело — у нас. Первой же «Временной инструкцией» от 23.7.1918, создавшей первые лагеря, предусматривалось создание Распределительных комиссий при губернских Карательных Отделах. Распределяли же они — всех осуждённых по семи видам лишения свободы, учреждённых в ранней РСФСР. Работа эта (как бы заменяющая суды) была столь важна, что Наркомюст в отчёте 1920 года назвал деятельность распредкомиссий «нервом карательного дела». Состав их был очень демократичный, например в 1922 году это была Тройка: начальник губернского управления НКВД, член президиума губернского суда и начальник мест лишения свободы в данной губернии. Позже к ним присоединили по человечку от ГубРКИ и Губпрофсовета. Но уже к 1929 году ими были страшно недовольны: они применяли досрочное освобождение и льготы классово–чуждым элементам. «Это была правооппорту–нистическая практика руководства НКВД». За то распредкомиссий были в том же году Великого Перелома упразднены, а место их заняли Наблюдательные Комиссии, председателями которых назначались судьи, членами же — начальник лагеря, прокурор и представитель общественности— от работников надзорсостава, от милиции, от райисполкома и от комсомола. Как метко возражают наши юристы, не надо забывать, из каких классов… Ах, простите, это я уже выписывал… Поручено было наблюдкомам: от НКВД— решать вопросы зачётов и досрочек, от ВЦИК (то бишь от парламента) попутно следить за промфинпланом.
Вот эти–то наблюдкомиссии и были в начале второй пятилетки разогнаны. Откровенно говоря, никто из заключённых от этой потери не охнул.
Кстати уж и о классах, если заговорили. Один из авторов всё того же Сборника— Шестакова, по материалам 20–х и начала 30–х годов делает «странный вывод о сходстве социального состава в буржуазных тюрьмах и у нас»: к её собственному изумлению, оказалось, что и тут и там сидят… трудящиеся. Ну конечно тут есть какое–нибудь диалектическое объяснение, но она его не нашла. Добавим от себя, что это «странное сходство» было лишь несколько нарушено 37–38–м годами, когда кроме огромного крестьянского добавления в лагеря хлынули люди высоких государственных положений. Но очень вскоре соотношение выровнялось. Все многомиллионные потоки войны и послевоенные— были только потоки трудящихся.
Попутно и лагерные «фаланги», хотя в них, кажется, уже отсвечивал социализм, были в 1937 для отлики от Франко переименованы в «колонны». Лагерная оперчасть, которая до сих пор считалась с задачами общей работы и плана, теперь приобрела самодовлеющее руководящее значение в ущерб любой производственной работе, любому штату специалистов. Не разогнали, правда, лагерное КВЧ, но отчасти и потому, что через них удобно собирать доносы и вызывать стукачей.
И железный занавес опустился вокруг Архипелага. Никто, кроме офицеров и сержантов НКВД, не мог больше входить и выходить через лагерную вахту. Установился тот гармоничный порядок, который и сами зэки скоро привыкнут считать единственно мыслимым, каким и будем мы его описывать в этой части книги — уже без кумачовых тряпок и больше трудовым, чем «исправительным».
И тогда–то оскалились волчьи зубы! И тогда–то зинули бездны Архипелага!
— В консервные банки обую, а на работу пойдёшь!
— Шпал не хватит — вас положу!
Вот тогда–то, провезя по Сибири товарные эшелоны с пулемётом на каждой третьей крыше, Пятьдесят Восьмую загоняли в котлованы, чтобы надёжнее содержать. Тогда–то, ещё до первого выстрела Второй Мировой войны, ещё когда вся Европа танцевала фокстроты, — в Мариинскомраспреде (внутрила–герной пересылке Мариинских лагерей) не успевали бить вшей и сметали их с одежды полыневыми метёлками. Вспыхнул тиф — и за короткое время 15 ООО (пятнадцать тысяч) умерших сбросили в ров — скрюченными, голыми, для экономии срезав с них даже домашние кальсоны. (О тифе на Владивостокской транзитке мы уже поминали.)
И только с одним приобретением прошлых лет ГУЛАГ не расстался: с поощрением шпаны, блатных. Блатным ещё последовательней отдавали все «командные высоты» в лагере. Блатных ещё последовательней натравливали на Пятьдесят Восьмую, допускали беспрепятственно грабить её, бить и душить. Урки стали как бы внутрилагерной полицией, лагерными штурмовиками. (В годы войны во многих лагерях полностью отменили надзорсостав, доверив его работу комендатуре — «ссученным ворам», сукам— и суки действовали ещё лучше надзора: ведь им–то никакое битьё не воспрещалось.)
Говорят, что в феврале–марте 1938 года была спущена по НКВД секретная инструкция: уменьшить количество заключённых! (не путём их роспуска, конечно). Яне вижу здесь невозможного: это была логичная инструкция, потому что не хватало ни жилья, ни одежды, ни еды. ГУЛАГ изнемогал.
Тогда–то легли вповалку гнить пеллагрические. Тогда–то начальники конвоев стали проверять точность пулемётной пристрелки по спотыкающимся зэкам. Тогда–то, что ни утро, поволокли дневальные мертвецов на вахту, в штабеля.
На Колыме, этом Полюсе холода и жестокости в Архипелаге, тот же перелом прошёл с резкостью, достойной Полюса.
По воспоминаниям Ивана Семёновича Карпунича–Браве–на (бывшего комполка 40–й дивизии, недавно умершего с неоконченными и разрозненными записями), на Колыме установился жесточайший режим питания, работы и наказаний. Заключённые голодали так, что на ключе Заросшем съели труп лошади, который пролежал в июле более недели, вонял и весь шевелился от мух и червей. На прииске Утином зэки съели полбочки солидола, привезенного для смазки тачек. На Мылге питались ягелем, как олени. — При заносе перевалов выдавали на дальних приисках по сто граммов хлеба в день, никогда не восполняя за прошлое. — Многочисленных доходяг, не могущих идти, на работу тащили санями другие доходяги, ещё не столь оплывшие. Отстающих били палками и догрызали собаками. На работе при 45 градусах мороза запрещали разводить огонь и греться (блатарям— разрешалось). Сам Карпунич испытал и «холодное ручное бурение» двухметровым стальным буром и отвозку «торфов» (грунта со щебёнкой и валунами) при 50 градусах ниже нуля на санях, в которые впрягались четверо (сани были из сырого леса и короб на них— из сырого горбыля); пятым шёл при них толкач–урка, «отвечающий за выполнение плана», и бил их дрыном. — Не выполняющих норм (а что значит — не выполняющих? ведь выработка Пятьдесят Восьмой всегда воровски переписывалась блатным) начальник лагпункта Зельдин наказывал так: зимой в забое раздевать донага, обливать холодной водой и так пусть бежит в лагерь; летом — опять же раздевать донага, руки назад привязывать к общей жерди и выставлять прикованных под тучу комаров (охранник стоял под накомарником). Наконец, и просто били прикладами и бросали в изолятор.
На Мылге (подОЛПе Эльгена) при начальнике Гаврике для не выполняющих нормы женщин эти наказания были мягче: просто неотапливаемая палатка зимой (но можно выбежать и бегать вокруг), а на сенокосе при комарах— незащищённый прутяной шалаш (воспоминания Слиозберг).
Возразят, что здесь ничего нового и нет никакого развития: что это примитивный возврат от крикливо–воспитательных Каналов к откровенным Соловкам. Ба! А может— это гегелевская триада: Соловки–Беломор–Колыма? Тезис–антитезис–синтез? Отрицание отрицания, но обогащенное?
Например, вот кареты смерти как будто не было на Соловках? Это — по воспоминаниям Карпунича на ключе Марис–ном (66–й км Среднеканской трассы). Целую декаду терпел начальник невыполнение нормы. Лишь на десятый день сажали в изолятор на штрафной паёк и ещё выводили на работу. Но кто и при этом не выполнял нормы — для тех была карета: поставленный на тракторные сани сруб 5x3x1,8 метра из сырых брусьев, скреплённых строительными скобами. Небольшая дверь, окон нет и внутри ничего, никаких нар. Вечером самых провинившихся, отупевших и уже безразличных, выводили из штрафного изолятора, набивали в карету, запирали огромным замком и отвозили трактором на 3–4 километра от лагеря, в распадок. Некоторые изнутри кричали, но трактор отцеплялся и на сутки уходил. Через сутки отпирался замок и трупы выбрасывали. Вьюги их заметут.
А летом на подкомандировках изолятор бывал — яма в мёрзлом грунте (в такой яме якуты хорошо сохраняют свежими рыбу и мясо). Её накрывали брёвнами, а если откапывали неглубоко, то посаженный не мог выпрямиться в рост, а стоял и затекал, согнувшись. (Сидеть, разумеется, было невозможно.)
На ОЛПе Экспедиционном Южного управления невыполнение норм наказывалось ещё проще: начальник ОЛПа лейтенант Григорьев шёл на прииск с пистолетом — и там каждый день пристреливал двух–трёх невыполняющих (воспоминания Томаса Сговио).
Ожесточение колымского режима внешне было ознаменовано тем, что начальником УСВИТлага (Управления Северо–Восточных лагерей) был назначен Гаранин, а начальником Дальстроя вместо комдива латышских стрелков Э. Берзиня — Павлов. (Кстати, совсем ненужная чехарда из–за сталинской подозрительности. Отчего не мог бы послужить новым требованиям и старый чекист Берзинь со товарищи? Прекрасно бы расстреливал.)
Тут отменили (для Пятьдесят Восьмой) последние выходные (их полагалось три в месяц, но давали неаккуратно, а зимой, когда плохо с нормами, и вовсе не давали), летний рабочий день довели до 14 часов, морозы в 45 и 50 градусов признали годными для работы и «актировать» день разрешили только с 55 градусов. По произволу отдельных начальников выводили и при 60. (Многие колымчане и вообще никакого термометра на своём ОЛПе не вспоминают.) На прииске Горном отказчиков привязывали верёвками к саням (опять плагиат с Соловков) и так волокли в забой. Ещё приняли на Колыме, что конвой не просто сторожит заключённых, но отвечает за выполнение ими плана и должен не дремать, а вечно их подгонять.
Ещё и цынга, без начальства, валила людей.
Но и этого всего казалось мало, ещё недостаточно режим–но, ещё недостаточно уменьшалось количество заключённых. И начались «гаранинские расстрелы», прямые убийства. Иногда под тракторный грохот, иногда и без. Многие лагпункты известны расстрелами и массовыми могильниками: и Оротукан, и ключ Полярный, и Свис