И в 1946 году на Архипелаге началось, а в 1948 закончилось великое полное отделение женщин от мужчин. Рассылали их по разным островам, а на едином острове тянули между мужской и женской зонами испытанного дружка — колючую проволочку[297].
Но как и другие многие научно предсказанные и научно продуманные действия, эта мера имела последствия неожиданные и даже противоположные.
С отделением женщин резко ухудшилось их общее положение в производстве. Раньше многие женщины работали прачками, санитарками, поварихами, кубовщицами, каптёрщи–цами, счетоводами на смешанных лагпунктах, теперь все эти места они должны были освободить, в женских же лагпунктах таких мест было гораздо меньше. И женщин погнали на общие, погнали в цельноженских бригадах, где им особенно тяжело. Вырваться с общих хотя бы на время стало спасением жизни. И женщины стали гоняться за беременностью, стали ловить её от любой мимолётной встречи, любого касания. Беременность не грозила теперь разлукой с супругом, как раньше, — все разлуки уже были ниспосланы одним Мудрым Указом.
И вот число детей, поступающих в дом малютки (Унжлаг, 1948), за год возросло вдвоеі — 300 вместо 150, хотя заключённых женщин за это время не прибавилось.
«Как же девочку назовёшь?» — «Олимпиадой. Я на олимпиаде самодеятельности забеременела». Ещё по инерции оставались эти формы культработы — олимпиады, приезды мужской культбригады на женский лагпункт, совместные слёты ударников. Ещё сохранились и общие больницы—тоже дом свиданий теперь. Говорят, в Соликамском лагере в 1946 разделительная проволока была на однорядных столбах, редкими нитями (и конечно, не имела огневого охранения). Так ненасытные туземцы сбивались к этой проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты.
Ведь чего–то же стоит и бессмертный Эрос! Не один же разумный расчёт избавиться от общих. Чувствовали зэки, что кладётся черта надолго, и будет она каменеть, как всё в ГУЛАГе.
Если до разделения было дружеское сожительство, лагерный брак и даже любовь, — то теперь стал откровенный блуд.
Разумеется, не дремало и начальство и на ходу исправляло своё научное предвидение. К однорядной колючей проволоке пристраивали предзонники с двух сторон. Затем, признав преграды недостаточными, заменяли их забором двухметровой высоты — и тоже с предзонниками.
В Кенгире не помогла и такая стена: женихи перепрыгивали. Тогда по воскресеньям (нельзя же на это тратить производственное время; да и естественно, что устройством своего быта люди занимаются в выходные дни) стали назначать с обеих сторон стены воскресники — и заставили докладывать стену до четырёхметровой высоты. И вот усмешка: на эти воскресники действительно шли с радостью! — перед прощанием хоть познакомиться с кем–то по ту сторону стены, поговорить, условиться о переписке!
Потом в Кенгире достроили разделительную стену до пяти метров, и уже сверх пяти метров потянули колючую проволоку. Потом ещё пустили провод высокого напряжения (до чего же силён амур проклятый!). Наконец поставили и охранные вышки по краям. У этой кенгирской стены была особая судьба в истории всего Архипелага (см. Часть Пятая, глава 12). Но и в других Особлагерях (Спасск) строили подобное.
Надо представить себе эту разумную методичность работодателей, которые считают вполне естественным разделение проволокой рабов и рабынь, но изумились бы, если б им предложили сделать то же со своей семьёй.
Стены росли— и Эрос метался. Не находя других сфер, он уходил или слишком высоко — в платоническую переписку, или слишком низко — в однополую любовь.
Записки перешвыривались через зону, оставлялись на заводе в уговорных местах. На пакетиках писались и адреса условные: так, чтобы надзиратель, перехватив, не мог бы понять — от кого кому. (За переписку теперь полагалась лагерная тюрьма.)
Галя Бенедиктова вспоминает, что иногда и знакомились–то заочно; переписывались, друг друга не увидав; и расставались, не увидав. (Кто вёл такую переписку знает и её отчаянную сладость, и безнадёжность, и слепоту.) В том же Кенгире литовки выходили замуж через стену за земляков, никогда прежде их не знав: ксёндз (в таком же бушлате, конечно, из заключённых) свидетельствовал письменно, что такая–то и такой–то навеки соединены перед небом. В этом соединении с незнакомым узником за стеной — а для католичек соединение было необратимо и священно — мне слышится хор ангелов. Это — как бескорыстное созерцание небесных светил. Это слишком высоко для века расчёта и подпрыгивающего джаза.
Кенгирские браки имели тоже исход необычный. Небеса прислушались к молитвам и вмешались (Часть Пятая, глава 12).
Сами женщины (и врачи, лечившие их в разделённых зонах) подтверждают, что они переносили разделение хуже мужчин. Они были особенно возбудимы и нервны. Быстро развивалась лесбийская любовь. Нежные и юные ходили пожелтевшие, с подглазными тёмными кругами. Женщины более грубого устройства становились «мужьями». Как надзор ни разгонял такие пары, они оказывались снова вместе на койке. Отсылали с лагпункта теперь кого–то из этих «супругов». Вспыхивали бурные драмы с самобросанием на колючую проволоку под выстрелы часовых.
В карагандинском отделении Степлага, где собраны были женщины только из Пятьдесят Восьмой, они многие, рассказывает Н.В., ожидали вызова к оперу с замиранием — не с замиранием страха или ненависти к подлому политическому допросу, а с замиранием перед этим мужчиной, который запрёт её одну в комнате с собою на замок.
Отделённые женские лагеря несли всю ту же тяжесть общих работ. Правда, в 1951 женский лесоповал был формально запрещён (вряд ли потому, что началась вторая половина XX века). Но, например, в Унжлаге мужские лагпункты никак не выполняли плана. И тогда придумано было, как подстегнуть их, — как заставить туземцев своим трудом оплатить то, что бесплатно отпущено всему живому на земле. Женщин стали тоже выгонять на лесоповал и в одно общее конвойное оцепление с мужчинами, только лыжня разделяла их. Всё заготовленное здесь должно было потом записываться как выработка мужского лагпункта, но норма требовалась и от мужчин и от женщин. Любе Березиной, «мастеру леса», так и говорил начальник с двумя просветами в погонах: «Выполнишь норму своими бабами— будет Беленький с тобой в кабинке!»
Но теперь и мужики–работяги, кто покрепче, а особенно производственные придурки, имевшие деньги, совали их конвоирам (у тех тоже зарплата не разгуляешься) и часа на полтора (до смены купленного постового) прорывались в женское оцепление.
В заснеженном морозном лесу за эти полтора часа предстояло: выбрать, познакомиться (если до тех пор не переписывался), найти место и совершить.
Но зачем это всё вспоминать? Зачем бередить раны тех, кто жил в это время в Москве и на даче, писал в газетах, выступал с трибун, ездил на курорты и за границу?
Зачем вспоминать об этом, если и сегодня всё так? Ведь писать можно только о том, что «не повторится»…
Глава 9. ПРИДУРКИ
Одно из первых туземных понятий, которое узнаёт приехавший в лагерь новичок, это — придурок. Так грубо назвали туземцы тех, кто сумел не разделить общей обречённой участи: или же ушёл с общих, или не попал на них.
Придурков немало на Архипелаге. Ограниченные в жилой зоне строгим процентом по учётной группе «Б», а на производстве штатным расписанием, они, однако, всегда перехлёстывают за этот процент: отчасти из–за слишком большого напора желающих спастись, отчасти из–за бездарности лагерного начальства, не умеющего вести хозяйство и управление малым числом рук.
По статистике НКЮ 1933 года, обслуживанием мест лишения свободы, включая хозработы, вместе, правда, с самоокара–уливанием, занимались тогда 22% от общего числа туземцев. Если мы эту цифру и снизим до 17–18% (без самоохраны), то всё–таки будет одна шестая часть. Уже видно, что в этой главе речь пойдёт об очень значительном лагерном явлении. Но придурков много больше, чем одна шестая: ведь здесь подсчитаны только зонные придурки, а ещё есть производственные, и потом ведь состав придурков текуч, и за свою лагерную жизнь через положение придурка пройдёт, очевидно, больше. А самое главное: среди выживших, среди освободившихся придурки составляют очень вескую долю, среди выживших долгосрочников из Пятьдесят Восьмой — мне кажется — девять десятых.
Почти каждый зэк–долгосрочник, которого вы поздравляете с тем, что он выжил, — и есть придурок. Или был им большую часть срока.
Потому что лагеря— истребительные, этого не надо забывать.
Всякая житейская классификация не имеет резких границ, а переходы все постепенны. Так и тут: края размыты. Вообще каждый, не выходящий из жилой зоны на рабочий день, может считаться зонным придурком. Рабочему хоздвора уже живётся значительно легче, чем работяге общему: ему не становиться на развод, значит, можно позже подниматься и завтракать; у него нет проходки под конвоем до рабочего объекта и назад, меньше строгости, меньше холода, меньше тратить силы, к тому ж и кончается его рабочий день раньше, его работы или в тепле, или обогревалка ему всегда доступна. Затем его работа— обычно не бригадная, а— отдельная работа мастера, значит, понуканий ему не слышать от товарищей, а только от начальства. Атак как он частенько делает что–либо по личному заказу этого начальства, то вместо понуканий ему даже достаются подачки, поблажки, разрешение в первую очередь обуться–одеться. Имеет он и хорошую возможность подработать по заказам от других зэков. Чтобы было понятнее: хоздвор— это как бы рабочая часть дворни. Если среди неё слесарь, столяр, печник — ещё не вполне выраженный придурок, то сапожник, а тем более портной— это уже придурки высокого класса. «Портной» звучит и значит в лагере примерно то же, что на воле — «доцент». (Наоборот, истинный «доцент» звучит издевательски, лучше не делать себя посмешищем и не называться. Лагерная шкала значений специальностей совершенно обрат–на вольной шкале.)