оно, конечно, долгими годами островной жизни.
Сын ГУЛАГа считает себя непроницаемым, но что, напротив, он сам видит окружающих насквозь и, как говорится, на два метра под ними вглубь. Может быть, это и так, но тут–то и выявляется, что даже у самых проницательных зэков— обрывистый кругозор, недальний взгляд вперёд. Очень трезво судя о поступках, близких к нему, и очень точно рассчитывая свои действия на ближайшие часы, рядовой зэк, да даже и сын ГУЛАГа, не способен ни мыслить абстрактно, ни охватить явлений общего характера, ни даже разговаривать о будущем. У них и в грамматике будущее время употребляется редко: даже к завтрашнему дню оно применяется с оттенком условности, ещё осторожнее— к дням уже начавшейся недели, и никогда не услышишь от зэка фразы: «на будущую весну я…» Потому что все знают, что ещё перезимовать надо, да и в любой день судьба может перебросить его с острова на остров. Воистину: день мой — век мой!
Сыны ГУЛАГа являются и главными носителями традиций и так называемых заповедей зэков. На разных островах этих заповедей насчитывают разное количество, не совпадают в точности их формулировки, и было бы увлекательным отдельным исследованием провести их систематизацию. Заповеди эти ничего общего не имеют с христианством. (Зэки — не только атеистический народ, но для них вообще нет ничего святого, и всякую возвышенную субстанцию они всегда спешат высмеять и унизить. Это отражается и в их языке.) Но, как уверяют сыны ГУЛАГа, живя по их заповедям, на Архипелаге не пропадёшь.
Есть такие заповеди, как: не стучи (как это понять? очевидно, чтоб не было лишнего шума); не лижи мисок, то есть после других, что считается у них быстрой и крутой гибелью. Не шакалъ.
Интересна заповедь: не суй носа в чужой котелок. Мы бы сказали, что это — высокое достижение туземной мысли: ведь это принцип негативной свободы, это как бы обёрнутый ту home is ту castle, и даже выше него, ибо говорит о котелке не своём, а чужом (но свой— подразумевается). Зная туземные условия, мы должны здесь понять «котелок» широко: не только как закопчённую погнутую посудину и даже не как конкретное непривлекательное варево, содержащееся в нём, но и как все способы добывания еды, все приёмы в борьбе за существование, и даже ещё шире: как душу зэка. Одним словом, дай мне жить, как я хочу, и сам живи, как хочешь, — вот что значит этот завет. Твёрдый жестокий сын ГУЛАГа этим заветом обязуется не применять своей силы и напора из пустого любопытства. (Но одновременно и освобождает себя от каких–либо моральных обязательств: хоть ты рядом и околей— мне всё равно. Жестокий закон, и всё же гораздо человечнее закона «блатных»— островных каннибалов: «подохни ты сегодня, а я завтра». Каннибал–блатной отнюдь не равнодушен к соседу: он ускорит его смерть, чтоб отодвинуть свою, а иногда для потехи или из любопытства понаблюдать за ней.)
Наконец, существует сводная заповедь: не верь, не бойся, не проси! В этой заповеди с большой ясностью, даже скульптурностью, отливается общий национальный характер зэка.
Как можно управлять (на воле) народом, если бы он весь проникся такой гордой заповедью?.. Страшно подумать.
Эта заповедь переводит нас к рассмотрению уже не жизненного поведения зэков, а их психологической сути.
Первое, что мы сразу же замечаем в сыне ГУЛАГа и потом всё более и более наблюдаем: душевная уравновешенность, психологическая устойчивость. Тут интересен общий философский взгляд зэка на своё место во вселенной. В отличие от англичанина и француза, которые всю жизнь гордятся тем, что они родились англичанином и французом, зэк совсем не гордится своей национальной принадлежностью, напротив: он понимает её как жестокое испытание, но испытание это он хочет пронести с достоинством. У зэков есть даже такой примечательный миф: будто где–то существуют «ворота Архипелага» (сравни в античности столпы Геркулеса), так вот на лицевой стороне этих ворот для входящего будто бы надпись: «Не падай духом!», а на обратной стороне для выходящего: «Не слишком радуйся!» И главное, добавляют зэки: надписи эти видят только умные, а дураки их не видят. Часто выражают этот миф простым жизненным правилом: приходящий не грусти, уходящий не радуйся. Вот в этом ключе и следует воспринимать взгляды зэка на жизнь Архипелага и на жизнь обмыкающего пространства. Такая философия и есть источник психологической устойчивости зэка. Как бы мрачно ни складывались против него обстоятельства, он хмурит брови на своём грубом обветренном лице и говорит: глубже шахты не опустят. Или успокаивают друг друга: бывает хуже! — и действительно, в самых глубоких страданиях голода, холода и душевного упадка это убеждение—могло быть и хуже! — явно поддерживает и приободряет их.
Зэк всегда настроен на худшее, он так и живёт, что постоянно ждёт ударов судьбы и укусов нечисти. Напротив, всякое временное полегчание он воспринимает как недосмотр, как ошибку. В этом постоянном ожидании беды вызревает суровая душа зэка, бестрепетная к своей судьбе и безжалостная к судьбам чужим.
Отклонения от равновесного состояния очень малы у зэка— как в сторону светлую, так и в сторону тёмную, как в сторону отчаяния, так и в сторону радости.
Это удачно выразил Тарас Шевченко (немного побывавший на островах ещё в доисторическую эпоху): «У меня теперь почти нет ни грусти, ни радости. Зато есть моральное спокойствие до рыбьего хладнокровия. Ужели постоянные несчастья могут так переработать человека?» (Письмо к Репниной.)
Именно. Именно могут. Устойчивое равнодушное состояние является для зэка необходимой защитой, чтобы пережить долгие годы угрюмой островной жизни. Если в первый год на Архипелаге он не достигает этого тусклого, этого пригашенного состояния, то обычно он и умирает. Достигнув же— остаётся жить. Одним словом: не околеешь — так натореешь.
У зэка притуплены все чувства, огрублены нервы. Став равнодушным к собственному горю и даже к наказаниям, накладываемым на него опекунами племени, и почти уже даже — ко всей своей жизни, — он не испытывает душевного сочувствия и к горю окружающих. Чей–то крик боли или женские слёзы почти не заставляют его повернуть голову — так притуплены реакции. Часто зэки проявляют безжалостность к неопытным новичкам, смеются над их промахами и несчастьями— но не судите их за это сурово, это они не по злу: у них просто атрофировалось сочувствие, и остаётся для них заметной лишь смешная сторона события.
Самое распространённое среди них мировоззрение — фатализм. Это — их всеобщая глубокая черта. Она объясняется их подневольным положением, совершенным незнанием того, что случится с ними в ближайшее время, и практической неспособностью повлиять на события. Фатализм даже необходим зэку, потому что он утверждает его в его душевной устойчивости. Сын ГУЛАГа считает, что самый спокойный путь — это полагаться на судьбу. Будущее — это кот в мешке, и, не понимая его толком и не представляя, что случится с тобой при разных жизненных вариантах, не надо слишком настойчиво чего–то добиваться или слишком упорно от чего–то отказываться, — переводят ли тебя в другой барак, бригаду, на другой лагпункт. Может, это будет к лучшему, может, к худшему, но во всяком случае ты освобождаешься от самоупрёков: пусть будет тебе и хуже, но не твоими руками это сделано. И так ты сохраняешь дорогое чувство бестрепетности, не впадаешь в суетливость и искательность.
При такой тёмной судьбе сильны у зэков многочисленные суеверия. Одно из них тесно примыкает к фатализму: если будешь слишком заботиться о своём устройстве или даже уюте— обязательно погоришь на этап[357].
Фатализм распространяется у них не только на личную судьбу но и на общий ход вещей. Им никак не может прийти в голову что общий ход событий можно было бы изменить. У них такое представление, что Архипелаг существовал вечно и раньше на нём было ещё хуже.
Но, пожалуй, самый интересный психологический поворот здесь тот, что зэки воспринимают своё устойчивое равнодушное состояние в их неприхотливых убогих условиях— как победу жизнелюбия. Достаточно череде несчастий хоть несколько разредеть, ударам судьбы несколько ослабнуть — и зэк уже выражает удовлетворение жизнью и гордится своим поведением в ней. Может быть, читатель больше поверит в эту пародоксальную черту, если мы процитируем Чехова. В его рассказе «В ссылке» перевозчик Семён Толковый выражает это чувство так:
«Я… довёл себя до такой точки, что могу голый на земле спать и траву жрать. И дай Бог всякому такой жизни. — (Курсив наш. —АС) — Ничего мне не надо, и никого не боюсь, итак себя понимаю, что богаче и вольнее меня человека нет».
Эти поразительные слова так и стоят у нас в ушах: мы слышали их не раз от зэков Архипелага (и только удивляемся, где их мог подцепить А.П. Чехов?). И дай Бог всякому такой жизни! — как вам это понравится?
До сих пор мы говорили о положительных сторонах народного характера. Но нельзя закрывать глаз и на его отрицательные стороны, на некоторые трогательные народные слабости, которые стоят как бы в исключении и противоречии с предыдущим.
Чем бестрепетнее, чем суровее неверие этого, казалось бы, атеистического народа (совершенно высмеивающего, например, евангельский тезис «не судите, да не судимы будете», они считают, что судимость от этого не зависит) — тем лихорадочнее настигают его припадки безоглядной легковерности. Можно так различить: на том коротком кругозоре, где зэк хорошо видит, — он ни во что не верит. Но лишённый зрения абстрактного, лишённый исторического расчёта, он с дикарскою наивностью отдаётся вере в любой дальний слух, в туземные чудеса.
Давний пример туземного легковерия — это надежды, связанные с приездом Горького на Соловки. Но нет надобности так далеко забираться. Есть почти постоянная и почти всеобщая религия на Архипелаге: это вера в так называемую Амнистию. Трудно объяснить, что это такое. Это— не имя женского божества, как мог бы подумать читатель. Это — нечто сходное со Вторым Пришествием у христианских народов, это наступление такого ослепительного сияния, при котором мгновенно растопятся льды Архипелага, и даже расплавятся сами острова, а все туземцы на тёплых волнах понесутся в солнечные края, где они тотчас же найдут близких приятных им людей. Пожалуй, это несколько трансформированная вера в Царство Божие на земле. Вера эта, никогда не подтверждённая ни единым реальным чудом, однако очень живуча и упорна. И как другие народы связывают свои важные обряды с зимним и летним солнцеворотом, так и зэки мистически ожидают (всегда безуспешно) первых чисел ноября и мая. Подует ли на Архипелаг южный ветер, тотчас шепчут с уха на ухо: «наверно, будет Амнистия! уже начинается!» Установятся ли жестокие северные ветры— зэки согревают дыханием окоченевшие пальцы, трут уши, отаптываются и подбодряют друг друга: «Значит, будет Амнистия. А иначе замёрзнем все на …! (Тут— непереводимое выражение.) Очевидно — теперь будет».