горели. Так—спокойнее. А если б выпущенные да разбежались — судили бы охрану.
Лишь в одном ограничивала вохровская служба клокочущую энергию своих офицеров: взвод был основной единицей, и всё всесилие кончалось взводом, а погоны— двумя малыми звёздочками. Продвижение в дивизионе лишь удаляло от реальной взводной власти, было тупиковым.
Оттого самые властолюбивые и сильные из вохровцев старались перескочить во внутреннюю службу МВД и продвигаться уже там. Некоторые известные гулаговские биографии именно таковы. Уже упомянутый Антонов, вершитель заполярной «Мёртвой дороги», вышел из командиров Вохры и образование имел — всего четырёхклассное.
Нет сомнения, что отбору стрелковой охраны МВД придавалось большое значение в министерстве, да и военкоматы имели на то тайное указание. Много тайной работы ведут военкоматы, мы к ним относимся добродушно. Почему, например, так решительно отказались от идеи территориальных войск 20–х годов (проект Фрунзе), и даже, наоборот, с исключительным упорством усылают новобранцев служить в армии как можно дальше от своей местности (азербайджанцев — в Эстонию, латышей — на Кавказ)? Потому что войска должны быть чужды местному населению желательно и по расе (как проверено в Новочеркасске в 1962 году). Так и в подборе конвойных войск не без умысла было достигнуто повышенное число татар и других нацменов: их меньшая просвещённость, их худшая осведомлённость были ценностью для государства, крепостью его.
Но настоящее научное комплектование и дрессировка этих войск начались лишь одновременно с Особлагами — с конца 40–х и начала 50–х годов. Стали брать туда только 19–летних мальчиков и сразу подвергать их густому идеологическому облучению. (Об этом конвое мы ещё будем говорить отдельно.)
А до того времени как–то руки не доходили в ГУЛАГе. Да просто весь наш, хотя и социалистический, народ ещё не до–развился, не поднялся до того стойкого жестокого уровня, чтобы поставлять достойную лагерную охрану. Состав Вохры бывал пёстр и переставал быть той стеной ужаса, как замыслен. Особенно размягчился он в годы советско–германской войны: лучших тренированных («хорошей злобности») молодых ребят приходилось передавать на фронт, а в Вохру тянулись хилые запасники, по здоровью не годные к действующей армии, а по злобности совсем не подготовленные к ГУЛАІу (не в советские годы воспитывались). В самые беспощадные голодные военные лагерные годы это расслабление Вохры (где оно было, не везде–то было) — хоть отчасти облегчало жизнь заключённых.
Нина Самшель вспоминает о своём отце, который вот так в пожилом возрасте в 1942 году был призван в армию, а направлен служить охранником в лагерь Архангельской области. Переехала к нему и семья. «Дома отец горько рассказывал о жизни в лагере и о хороших людях там. Когда папе приходилось на сельхозе охранять бригаду одному (вот тоже ещё военное время — на всю бригаду один стрелок, разве не облегчение?), то я часто ходила к нему туда, и он разрешал мне разговаривать с заключёнными. Отца заключённые очень уважали: он никогда им не грубил и отпускал их по просьбам, например в магазин, и они у него никогда не убегали. Они мне говорили: «Вот если бы все конвойные были такие, как твой папа». Он знал, что много людей сидит невинных, и всегда возмущался, но только дома— во взводе сказать так было нельзя, за это судили». По окончании войны он сразу демобилизовался.
Но и по Самшелю нельзя верстать Вохру военного времени. Доказывает это дальнейшая судьба его: уже в 1947 он был по 58–й посажен и сам! В 1950 в присмертном состоянии сактирован и через 5 месяцев дома умер.
После войны эта разболтанная охрана ещё оставалась год–два, и как–то повелось, что многие вохровцы стали о своей службе тоже говорить «срок»: «Вот когда срок кончу». Они понимали позорность своей службы, о которой соседям и то не расскажешь. В том же Ортау один стрелок нарочно украл предмет из КВЧ, был разжалован, судим и тут же амнистирован, — и стрелки завидовали ему: вот додумался! молодец!
Наталья Столярова вспоминает стрелка, который задержал её в начале побега — и скрыл её попытку, она не была наказана. Ещё один застрелился от любви к зэчке, отправленной на этап. До введения подлинных строгостей на женских лагпунктах между женщинами и конвоирами частенько возникали дружелюбные, добрые, а то и сердечные отношения. Даже наше великое государство не управлялось повсюду подавить добро и любовь.
Молодые пополнения послевоенных лет тоже не сразу стали такими, как хотел ГУЛАГ. Когда в ныроблагской стрелковой охране бунтовал Владилен Задорный (о нём ещё будет), то сверстники–сослуживцы относились к его сопротивлению очень сочувственно.
Особую полосу в истории лагерной охраны составляет самоохрана. Ещё ведь в первые послереволюционные годы было провозглашено, что самоокарауливание есть обязанность советских заключённых. Не без успеха это было применено на Соловках, очень широко на Беломорканале и на Волгоканале: всякий социально–близкий, не желавший катать тачку, мог взять винтовку против своих товарищей.
Не будем утверждать, что это был специальный дьявольский расчет на моральное разложение народа. Как всегда в нашей полувековой советской истории, высокая коммунистическая теория и ползучая моральная низость естественно переплетались, легко обращаясь друг в друга. Но из рассказов старых зэков известно, что самоохранники были жестоки к своим братьям, тянулись выслужиться, удержаться в собачьей должности, иногда и сводили старые счёты выстрелом наповал.
Нет, скажите: чему дурному нельзя научить народ? людей? человечество?
Да это и в юридической литературе отмечено: «во многих случаях лишённые свободы выполняют свои обязанности по охране колонии и поддержанию порядка лучше, чем штатные надзиратели»[366].
Эта цитата— из 30–х годов, а Задорный подтверждает и о конце 40–х: самоохранники были озлоблены к своим товарищам, ловили формальный повод и застреливали. Причём в Парме, штрафной командировке Ныроблага, сидела только Пятьдесят Восьмая, и самоохрана была из Пятьдесят Восьмой! Политические…
Рассказывает Владилен о таком самоохраннике — Кузьме, бывшем шофёре, молодом парне лет двадцати с небольшим. В 1949 он получил десятку по 58–10. Как жить? Другого пути не нашёл. В 1952 Владилен уже застал его самоохранником. Положение мучило его, он говорил, что не выдержит этой ноши— винтовки; идя в конвой, часто не заряжал её. Ночами плакал, называя себя шкурой продажной, и даже хотел застрелиться. У него был высокий лоб, нервное лицо. Он любил стихи и уходил с Владиленом читать их в тайгу. А потом опять за винтовку…
И такого знал он самоохранника, как Александр Лунин, уже пожилой, седые волосы венчиком около лба, располагающая добрая улыбка. На войне он был пехотный лейтенант, потом— предколхоза. Он получил десятку (по бытовой) за то, что не уступил райкому, чего тот требовал, а раздал самовольно колхозникам. Значит, каков человек! — ближние были ему дороже себя. А вот в Ныроблаге стал самоохранником, даже у начальника лагпункта Промежуточная заработал скидку срока.
Границы человека! Сколько ни удивляйся им, не постигнешь…
Глава 21. ПРИЛАГЕРНЫЙ МИР
Как кусок тухлого мяса зловонен не только по поверхности своей, но и окружён ещё молекулярным зловонным облаком, так и каждый остров Архипелага создаёт и поддерживает вокруг себя зловонную зону. Эта зона, более охватная, чем сам Архипелаг, — зона посредническая, передаточная между малой зоной каждого отдельного острова и Большой Зоной всей страны.
Всё, что рождается самого заразного в Архипелаге — в людских отношениях, нравах, взглядах и языке, по всеобщему в мире закону проникания через растительные и животные перегородки— просачивается сперва в эту передаточную зону, а потом уже расходится и по всей стране. Именно здесь, в передаточной зоне, сами собой проверяются и отбираются элементы лагерной идеологии и культуры — достойные войти в культуру общегосударственную. И когда лагерные выражения звенят в коридорах нового здания МГУ или столичная независимая женщина выносит вполне лагерное суждение о сути жизни, — не удивляйтесь: это достигло сюда через передаточную зону, через прила–герный мир.
Пока власть пыталась (а может быть, и не пыталась) перевоспитать заключённых через лозунги, культурно–воспитательную часть, почтовую цензуру и оперуполномоченных, — заключённые быстрее перевоспитали всю страну посредством прилагерного мира. Блатное миропонимание, сперва подчинив Архипелаг, легко перекинулось дальше и захватило всесоюзный идеологический рынок, пустующий без идеологии более сильной. Лагерная хватка, жестокость людских отношений, броня бесчувствия на сердце, враждебность всякой добросовестной работе— всё это без труда покорило прилагерный мир, а затем и глубоко отразилось на всей воле.
Так Архипелаг мстит Союзу за своё создание.
Так никакая жестокость не проходит нам даром.
Так дорого платим мы всегда, гоняясь за тем, что подешевле.
Перечислять эти места, местечки и посёлки — почти то же, что повторять географию Архипелага. Ни одна лагерная зона не может существовать сама по себе — близ неё должен быть посёлок вольных. Иногда этот посёлок при каком–нибудь временном лесоповальном лагпункте простоит несколько лет— и вместе с лагерем исчезнет. Иногда он вкоренится, получит имя, поселковый совет, подъездную дорогу— и останется навсегда. А иногда из этих посёлков вырастают знаменитые города— такие, как Магадан, Норильск, Дудинка, Игарка, Темир–Тау, Балхаш, Джезказган, Ангрен, Тайшет, Братск, Совгавань. Посёлки эти гноятся не только на диких отшибах, но и в самом туловище России — у донецких и тульских шахт, близ торфоразработок, близ сельскохозяйственных лагерей. Иногда заражены и относятся к прилагерному миру целые районы, как Тоншаевский. А когда лагерь впрыснут в тело большого города, даже самой Москвы, — прилагерный мир тоже существует, но не особым посёлком, а теми отдельными людьми, которые ежевечерне растекаются от него троллейбусами и автобусами и ежеутренне стягиваются к нему опять (передача заразы вовне в этом случае идёт ускоренно).