Архипелаг ГУЛаг — страница 219 из 342

Игорёк 6 с половиночкой лет

Я уже на конвертах писать научился мама пока с работы придёт а я уже письмо в ящик».

Манолис Глезос «в яркой и страстной речи рассказал московским писателям о своих товарищах, томящихся в тюрьмах Греции.

— Я понимаю, что заставил своим рассказом сжаться ваши сердца. Но я сделал это умышленно. Я хочу, чтобы ваши сердца болели за тех, кто томится в заключении… Возвысьте ваш голос за освобождение греческих патриотов!»[391]

И эти тёртые лисы, конечно, — возвысили! Ведь в Греции томились десятка два арестантов! Может быть, сам Манолис

не понимал бесстыдства своего призыва, а может, в Греции пословицы такой нет:

Зачем в люди по печаль, коли дома навзрыд?

В разных местах нашей страны мы встречаем такое изваяние: гипсовый охранник с собакой, устремлённый вперёд, кого–то перехватить. В Ташкенте стоит такое хоть перед училищем НКВД, а в Рязани — как символ города: единственный монумент, если подъезжать со стороны Михайлова.

И мы не вздрогнем от отвращения, мы привыкли, как к естественным, к этим фигурам, травящим собак на людей.

На нас.

Глава 4. НЕСКОЛЬКО СУДЕБ

Судьбы всех арестантов, кого я упоминаю в этой книге, я распылил, подчиняя плану книги— контурам Архипелага. Я отошёл от жизнеописаний: это было бы слишком однообразно, так пишут и пишут, переваливая работу исследования с автора на читателя.

Но именно поэтому я считаю себя теперь вправе привести несколько арестантских судеб целиком.

Анна Петровна Скрипникова

Единственная дочь майкопского простого рабочего, девочка родилась в 1896 году. Как мы уже знаем из истории партии, при проклятом царском режиме ей закрыты были все пути образования, и обречена она была на полуголодную жизнь рабыни. И это всё действительно с ней случилось, но уже после революции. Пока же она была принята в майкопскую гимназию.

Аня росла и вообще крупной девочкой и крупноголовой. Подруга по гимназии рисовала её из одних кругов: голова — шар (круг со всех сторон), круглый лоб, круглые как бы всегда недоуменные глаза. Мочки ушей вросли и закруглились в щёки. И плечи круглые. И фигура— шар.

Аня слишком рано стала задумываться. Уже в 3–м классе она просила у учительницы разрешения получить в гимназической библиотеке Добролюбова и Достоевского. Учительница возмутилась: «Рано тебе!» — «Ну, не хотите, так я в городской получу.» Тринадцати лет она «эмансипировалась от Бога», перестала верить. В пятнадцать лет она усиленно читала отцов Церкви — исключительно для яростного опровержения батюшки на уроках, к общему удовольствию соучениц. Впрочем, стойкость старообрядцев она взяла для себя в высший образец. Она усвоила: лучше умереть, чем дать сломать свой духовный стержень.

Золотую медаль, заслуженную ею, никто не помешал ей получить[392]. В 1917 (самое время для учёбы!) она поехала в Москву и поступила на высшие женские курсы Чаплыгина по отделению философии и психологии. Как золотой медалистке ей до октябрьского переворота выплачивали стипендию Государственной Думы. Отделение это готовило преподавателей логики и психологии для гимназий. Весь 1918 год, подрабатывая уроками, занималась она психоанализом. Она как будто оставалась атеисткой, но и ощущала всей душой, как это

… неподвижно на огненных розах Живой алтарь мирозданья курится.

Она успела поклониться поэтической философии Джордано Бруно и Тютчева и даже одно время считать себя восточной католичкой. Она меняла свои веры жадно, может, чаще, чем наряды (нарядов не было, да она за ними так и не следила). Ещё она считала себя социалисткой и неизбежными — кровь восстаний и гражданской войны. Но не могла примириться с террором. Демократия, но не зверства! «Пусть будут руки в крови, но не в грязи!»

В конце 1918 ей пришлось оставить курсы (да и остались ли сами курсы?) и с трудом пробираться к родителям, где сытей. Она приехала в Майкоп. Тут уже создался «институт народного образования», для взрослых и для молодых. Анна стала не меньше как исполняющей должность профессора по логике, философии и психологии. Она имела успех у студентов.

Тем временем белые доживали в Майкопе последние дни. 45–летний генерал убеждал её бежать с ним. «Генерал, прекратите ваш парад. Бегите, пока вас не арестовали». В те дни на преподавательской вечеринке, среди своих, гимназический историк предложил тост: «За великую Красную армию!» Анна оттолкнула тост: «Ни за что!» Зная её левые взгляды, друзья вытаращились. «А потому что… несмотря на вечные звёзды… расстрелов будет всё больше и больше», — предсказала она.

У неё было ощущение, что все лучшие погибают в этой войне, а остаются жить приспособленцы. Она уже предчувствовала, что к ней близится подвиг, но ещё не знала— какой.

Через несколько дней в Майкоп вошли красные. И ещё через несколько собран был вечер городской интеллигенции. На сцену вышел начальник Особого отдела 5–й армии Лосев и стал в разгромном тоне (недалеко от мата) поносить «гнилую интеллигенцию»: «Что? Между двумя стульями сидите? Ждали, пока я вас приглашу? А почему сами не пришли?» Всё более расходясь, он выхватил из кобуры револьвер и, потрясая им, уже кричал так: «И вся культура ваша гнилая! Мы всю её разрушим и построим новую! И вас, кто будет мешать, — уберём!» И после этого предложил: «Кто выступит?»

Зал молчал гробово. Не было ни одного аплодисмента, и ни одна рука не поднялась. (Зал молчал — испуганно, но испуг ещё не был отрепетирован, и не знали люди, что аплодировать— обязательно.)

Лосев, наверно, и не рассчитывал, что решится кто–то выступить, но встала Анна: «Я!» — «Ты? Ну, полезай, полезай». И она пошла через зал и поднялась на сцену. Крупная, круглолицая и даже румяная 25–летняя женщина, щедрой русской природы (хлеба она получала осьмушку фунта, но у отца был хороший огород). Русые толстые косы её были до колен, но как зауряд–профессор она не могла так ходить и накручивала из них ещё вторую голову. И звонко она ответила:

— Мы выслушали вашу невежественную речь. Вы звали нас сюда, но не было объявлено, что — на погребение великой русской культуры. Мы ждали увидеть культуртрегера, а увидели погребалыцика. Уж лучше бы вы просто крыли нас матом, чем то, что говорили сегодня! Должны мы так понимать, что вы говорите от имени советской власти?

— Да, — ещё гордо подтвердил уже растерявшийся Лосев.

— Так если советская власть будет иметь представителями таких бандитов, как вы, — она распадётся!

Анна кончила, и зал гулко зааплодировал (все вместе ещё тогда не боялись). И вечер на этом кончился. Лосев ничего не нашёлся больше. К Анне подходили, в гуще толпы жали руку и шептали: «Вы погибли, вас сейчас арестуют. Но спасибо–спасибо! Мы вами гордимся, но вы— погибли! Что вы наделали?»

Дома её уже ждали чекисты. «Товарищ учительница! Как ты бедно живёшь— стол, два стула и кровать, обыскивать нечего. Мы ещё таких не арестовывали. И отец— рабочий. И как же при такой бедности ты могла стать на сторону буржуазии?» ЧК ещё не успели наладить, и привели Анну в комнаты при канцелярии Особого отдела, где уже заключён был белогвардейский полковник барон Бильдерлинг (Анна была свидетелем его допросов и конца и потом сказала жене: «Он умер честно, гордитесь!»).

Её повели на допрос в комнату, где Лосев и жил, и работал. При её входе он сидел на разобранной кровати, в галифе и расстёгнутой нижней рубахе и чесал грудь. Анна сейчас же потребовала от конвойного: «Ведите меня назад!» Лосев огрызнулся: «Хорошо, сейчас помоюсь, лайковые перчатки надену, в которых революцию делают!»

Неделю она ждала смертного приговора в экстазе. Скрип–никова теперь вспоминает даже, что это была самая светлая неделя её жизни. Если эти слова точно понять — можно вполне поверить. Это тот экстаз, который в награду нисходит на душу, когда ты отбросил все надежды на невозможное спасение и убеждённо отдался подвигу. (Любовь к жизни разрушает этот экстаз.)

Она ещё не знала, что интеллигенция города принесла петицию о её помиловании. (В конце 20–х это б уже не помогло, в начале 30–х на это бы никто и не решился.) Лосев на допросах стал идти на мировую:

— Сколько городов брал — такой сумасшедшей не встречал. Город на осадном положении, вся власть в моих руках, а ты меня— гробовщиком русской культуры! — Ну ладно, мы оба погорячились… Возьми назад «бандита» и «хулигана».

— Нет. Я и теперь о вас так думаю.

— С утра до вечера ко мне лезут, за тебя просят. Во имя медового месяца советской власти придётся тебя выпустить…

Её выпустили. Не потому, что сочли выступление безвредным, а потому что она—дочь рабочего. Дочери врача этого бы не простили[393].

Так Скрипникова начала свой путь по тюрьмам.

В 1922 году она была посажена в Краснодарскую ЧК и просидела там 8 месяцев — «за знакомство с подозреваемой личностью». В той тюрьме был повальный тиф, скученность. Хлеба давали осьмушку (50 граммов!), да ещё из подмесей. При ней умер от голода ребёнок на руках соседки, — и Анна поклялась при таком социализме никогда не иметь ребёнка, никогда не впасть в соблазн материнства.

Эту клятву она сдержала. Она прожила жизнь без семьи, и рок её — её неуступчивость — имел случай ещё не раз вернуть её в тюрьму.

Начиналась как будто мирная жизнь. В 1923 Скрипникова поехала поступать в институт психологии при МГУ. Отвечая на анкету, она написала: «не марксистка». Принимавшие её посоветовали доброжелательно: «Вы сумасшедшая? Кто же так пишет? Объявите, что марксистка, а там думайте что угодно». «Но я не хочу обманывать советскую власть. Я Маркса просто не читала…» — «Так тем более!» — «Нет. Вот когда я изучу марксизм и если я его приму…» А пока поступила преподавать в школу для дефективных.

В 1925 муж её близкой подруги, эсер, скрылся от ареста. Чтобы вынудить его вернуться, ГПУ взяло заложниками (в разгаре НЭПа— заложники!) жену и её подругу, то есть Анну. Всё та же круглолицая, крупная, с косами до колен, она вошла в лубянскую камеру. (Тут–то и внушал ей следователь: «Устарели эти русские интеллигентские замашки!.. Заботьтесь только о себе»!) В этот раз она сидела с месяц.