Архипелаг ГУЛаг — страница 221 из 342

Уж как молил он придурков сактировать этот проклятый бушлат — нет! не сжалились! Из «фонда освобождения» вычли за бушлат да в двукратном размере, — а по казённым ценам это ватно–рваное сокровище дорого! — и холодной осенью выпустили за ворота в одной хлопчатобумажной лагерной рубашке и почти без денег, хлеба и селёдки на дорогу. Вахтёры обыскали его при выходе и пожелали счастливого пути.

Так ограблен был он в день освобождения, как и в день ареста…

При оформлении справки у начальника УРЧ Лощилин прочёл вверх ногами, что ж у него написано в деле. А написано было: «Задержан при обходе вокзала…»

Приехал в город Сурск, в свои места. По болезни райвоенкомат освободил его от воинской повинности. И это оказалось— плохо. Осенью 1942 года по приказу НКО № 336 военкомат же мобилизовал всех мужчин призывного возраста, годных к физическому труду. Лощилин попал в рабочий отряд КЭЧ (квартирно–эксплуатационной части) Ульяновского гарнизона. Что это был за отряд и как относились к нему — можно представить, если там было много молодёжи из Западной Украины, которую управились перед войной мобилизовать, но на фронт не посылали из–за ненадёжности. Так Лощилин попал в одну из разновидностей Архипелага, военизированный бесконвойный лагерь, рассчитанный на такое же уничтожение с отдачей последних сил.

10–часовой рабочий день. В казарме — двухэтажные нары, никаких постельных принадлежностей (ушли на работу — казарма необитаема). Работали и ходили во всём своём, в чём взяты из дому, и бельё— только своё, без бани и без смены. Платили им пониженную зарплату, из которой вычитали за хлеб (600 грамм), за питание (плохое, двухразовое из первого и второго), и даже, выдав чувашские лапти, — за лапти.

Из числа отрядников один был — комендант, другой — начальник отряда, но они не имели никаких прав. Всем заправлял М.Желтов, начальник ремстройконторы. Это был князь, который делал что хотел. По его распоряжению некоторым отрядникам по суткам и по двое не давали хлеба и обеда. («Где такой закон? — удивлялся Лощилин. — Ив лагерях так не было».) А между тем в отряд поступали после ранения и ослабевшие фронтовики. При отряде была женщина–врач. Она имела право выписывать больничные листы, но Желтов запретил ей, и, боясь его, она плакала, не скрывая слёз от отрядников. (Вот она— воля\ Вот она, наша Воля!) Обовшивели, а нары оклопянели.

Но ведь это не лагерь! — можно было жаловаться! И жаловались. Писали в областную газету, в обком. Ответа ниоткуда не было. Отозвался только горздравотдел: сделали хорошую дезинфекцию, настоящую баню и в счёт зарплаты (!) выдали всем по паре белья и постельные принадлежности.

Зимой с 1944 на 45 год, к началу третьего года пребывания в отряде, собственная обувь Лощилина износилась вовсе, и он не вышел на работу. По Указу тут же судили его за прогул— три месяца исправтрудработ всё в том же отряде, с вычетом 25%.

Весенней сыростью не мог Лощилин ходить уже и в лаптях— и снова не вышел на работу. Снова его судили (если считать со всеми заочными — четвёртый раз в жизни), в красном уголке казармы, и приговор был: три месяца лишения свободы.

Но… не посадили. Потому что невыгодно было государству брать Лощилина на содержание. Потому что никакое лишение свободы уже не могло быть хуже этого рабочего отряда!

Это было в марте 1945 года. И всё бы обошлось, если бы перед тем Лощилин не написал в КЭЧ гарнизона жалобу, что Желтов обещал выдать всем ботинки б/у, но не выдаёт. (А почему написал он один: «коллективки» были строго запрещены, за коллективку, как противоречащую духу социализма, могли дать и 58–ю.)

И вызвали Лощилина в отдел кадров: «Сдайте спецодежду!» И единственное, что безмолвный этот трудяга получил за три года— рабочий фартук, — Лощилин снял и тихо положил на пол. Тут же стоял и вызванный КЭЧем участковый милиционер. Он отвёл Лощилина в милицию, а вечером— в тюрьму, но дежурный по тюрьме что–то нашёл неладное в бумагах — и принять отказался.

И милиционер повёл Лощилина назад в участок. А путь был — мимо казармы их отряда. И сказал милиционер: «Да иди, отдыхай, всё равно никуда не денешься. Жди меня на днях как–нибудь».

Кончался апрель 1945 года. Легендарные дивизии уже подходили к Эльбе и обкладывали Берлин. Каждый день салютовала страна, заливая небо красным, зелёным и золотым. 24 апреля Лощилина посадили в Ульяновскую областную тюрьму. Её камера была так же переполнена, как и в 1937. Пятьсот граммов хлеба, суп — из кормового турнепса, а если из картошки, то — мелкой, нечищеной и плохо вымытой. 9 мая он провёл в камере (несколько дней они не знали о конце войны). Как Лощилин встречал войну за решёткой— так её и проводил.

После дня Победы отправили указников (то есть прогул, опоздание, иногда— мелкое хищение на производстве) в колонию. Там были земляные работы, стройка, разгрузка барж. Кормили плохо, лагпункт был новый, в нём не было не то что врача, но даже и медсестры. Лощилин простыл, получил воспаление седалищного нерва, — всё равно гнали работать. Он доходил, опухли ноги, был постоянный озноб, — всё равно гнали.

7 июля 1945 года разразилась знаменитая сталинская амнистия. Но освобождения по ней Лощилин не дождался: 24 июля окончился его трёхмесячный срок — и вот тут его выпустили.

«Всё равно, — говорит Лощилин, — в душе я большевик. Когда умру— считайте меня коммунистом.» Не то шутит, не то нет.

* * *

Сейчас у меня нет материалов, чтобы эту главу окончить так, как хотелось бы, — показать разительное пересечение судеб русских и законов Архипелага. И нет надежды, что выдастся у меня неторопливое и безопасное время провести ещё одну редакцию этой книги и тогда дописать здесь недостающие судьбы.

Я думаю, здесь очень уместно бы стал очерк жизни, тю–ремно–лагерных преследований и гибели отца Павла Флоренского — может быть, одного из самых замечательных людей, проглоченных Архипелагом навсегда. Сведущие люди говорят о нём, что это был для XX века редкий учёный— профессионально владевший множеством областей знаний. По образованию математик, он в юности испытал глубокое религиозное потрясение, стал священником. Книга его молодости «Столп и Утверждение Истины» только сейчас получает достойную оценку. У него много сочинений математических (топологические теоремы, много спустя доказанные на Западе), искусствоведческих (о русских иконах, о храмовом действе), философско–религиозных. (Архив его в основном сохранён, ещё не опубликован, доступа к нему я не имел.) После революции он был профессором энергетического института. В 1927 высказалидеи, предвосхитившие Винера. В 1932 в журнале «Социалистическая реконструкция и наука» напечатал статью о машинах для решения задач, по духу близкую кибернетике. Вскоре затем арестован. Тюремный путь его известен мне лишь несколькими точками, которые ставлю я неуверенно: сибирская ссылка (в ссылке писал работы и публиковал под чужим именем в трудах Сибирской экспедиции Академии Наук), Соловки (кажется, создал там бригаду по добыванию йода из водорослей), после их ликвидации— Крайний Север и Колыма. И там занимался флорой и минералами (это — сверх работы киркой). Не известно ни место, ни время его гибели в лагере. (Есть слух, что он умер в 1938 на Колыме на прииске «Пятилетка». Есть и такой, что до Колымы он не доплыл, потонул на одном из кораблей[394].)

Непременно собирался я привести здесь и жизнь Валентина И.Комова из Ефремовского уезда, с которым в 1950–52 годах сидел вместе в Экибастузе, но недостаточно я о нём помню, надо бы поподробнее. В 1929 году 17–летним парнем он убил председателя своего сельсовета, бежал. Просуществовать и скрываться после этого не мог иначе как вор. Несколько раз садился в тюрьму, и всё как вор. В 1941 году освобождён. Немцы увезли его в Германию, думаете — сотрудничал с ними? Нет, дважды бежал, за то попал в Бухенвальд. Оттуда освобождён союзниками. Остался на Западе? Нет— под собственной фамилией («Родина простила. Родина зовёт!») вернулся в село, женился, работал в колхозе. В 1946 посажен по 58–й статье за дело 1929 года. Освободился в 1955. Если эту биографию развернуть подробно, она многое объяснила бы нам в русских судьбах этих десятилетий. К тому же Комов был типичным лагерным бригадиром — «сыном ГУЛАГа». (Даже в каторжном лагере не побоялся начальнику на общей поверке: «Почему у нас в лагере — фашистские порядки?»)

Наконец, подошло бы для этой главы жизнеописание какого–нибудь незаурядного (по личным качествам, по твёрдости взглядов) социалиста; показать его многолетние мытарства по передвижкам Большого Пасьянса.

А может быть, и очень бы сюда легла биография какого–нибудь заядлого эмведиста — Гаранина, или Завенягина, или малоизвестного кого–то.

Но всего этого мне, очевидно, уже не суждено сделать. Обрывая эту книгу в начале 1968 года, не рассчитываю я больше, что достанется мне возвратиться к теме Архипелага.

Да уж и довольно, мы с ней — двадцать лет.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ. КАТОРГА

Сделаем из Сибири каторжной, кандальной— Сибирь советскую, социалистическую!

Сталин

Глава 1. ОБРЕЧЁННЫЕ

Революция бывает торопливо–великодушна. Она от многого спешит отказаться. Например, от слова каторга. А это — хорошее, тяжёлое слово, это не какой–нибудь недоносок ДОПР, не скользящее ИТЛ. Слово «каторга» опускается с судейского помоста как чуть осекшаяся гильотина и ещё в зале суда перебивает осуждённому хребет, перешибает ему всякую надежду. Слово «каторжане» такое страшное, что другие арестанты, не каторжане, думают между собой: вот уж где, наверное, палачи! (Это — трусливое и спасительное свойство человека: представлять себя ещё не самым плохим и не в самом плохом положении. На каторжанах номера — ну, значит, отъявленные! На нас–то с вами не навесят же!.. Подождите, навесят!)

Сталин очень любил старые слова, он помнил, что на них государства могут держаться столетиями. Безо всякой пролетарской надобности он приращивал отрубленные второпях: «офицер», «генерал», «директор», «верховный». И через двадцать шесть лет после того, как Февральская революция отменила каторгу, — Сталин снова её ввёл. Это было в апреле 1943 года, когда Сталин почувствовал, что, кажется, воз его вытянул в гору. Первыми гражданскими плодами сталинградской народной победы оказались: Указ о военизации железных дорог (мальчишек и баб судить трибуналом) и, через день (17 апреля), — Указ о введении каторги и виселицы. (Виселица— тоже хорошее древнее установление, это не какой–нибудь хлопок пистолетом, виселица растягивает смерть и позволяет в деталях показать её сразу большой толпе.) Все последующие победы пригоняли на каторгу и под виселицу обречённые пополнения — сперва с Кубани и Дона, потом с левобережной Украины, из–под Курска, Орла, Смоленска. Вслед за армией шли трибуналы, одних публично вешали тут же, других отсылали в новосозданные каторжные лагпункты.