Архипелаг ГУЛаг — страница 316 из 342

Вот режут, вот рвут меня нити! Это — ненарушимое условие: интересы трудовых слоев — выше всего. Они тут и сидят только для трудовых слоев.

Я совсем, оказывается, ненаходчив. Я не знаю, что им возражать. Сказать: «нет, вы меня не убедили!» — ну и наплевать, что я у них— начальник, что ли?

— Ларёк! — наседаю я. — Где же социалистический принцип оплаты? Заработал — получи!

— Надо накопить фонд освобождения! — отражают они. — Иначе при освобождении он становится иждивенцем государства.

Интересы государства— выше, это пришито, тут я не могу дёргаться. И не могу я ставить вопроса, чтобы зарплату зэков повысили за счёт государства.

— Но пусть все воскресенья будут свято–выходными!

— Это оговорено, так и есть.

— Но есть десятки способов испортить воскресенье внутри зоны. Оговорите, чтоб не портили!

— Мы не можем так мелко регламентировать в Кодексе. Рабочий день— 8 часов. Я вяло выговариваю им что–то

о 7–часовом, но внутренне мне самому это кажется нахальством: ведь не 12, не 10, чего ещё надо?

— Переписка — это приобщение заключённого к социалистическому обществу! — (вот как я научился аргументировать). — Не ограничивайте её.

Но не могут они снова пересматривать. Шкала уже есть, не такая жестокая, как была у нас… Показывают мне и шкалу свиданий, в том числе «личных», трёхдневных, — а у нас годами не было никаких, так это вынести можно. Мне даже кажется шкала у них мягкой, я еле сдерживаюсь, чтобы не похвалить её.

Я устал. Всё пришито, ничем не пошевельнёшь. Я тут бесполезен. Надо уходить.

Да вообще из этой светлой праздничной комнаты, из этих кресел, под ручейки их речей лагеря совсем не кажутся ужасными, даже разумными. Вот— хлеб машинами вывозят… Ну не напускать же тех страшных людей на общество? Я вспоминаю рожи блатных паханов… Десять лет несидемши, как угадать, кто там сейчас сидит? Наш брат политический — вроде отпущен. Нации — отпущены…

Другой из противных старичков хочет знать моё мнение о голодовках, не могу же я не одобрить кормление через кишку, если это — более богатый рацион, чем баланда?[536]

Я становлюсь на задние лапы и реву им о праве зэка не только на голодовку — единственное средство отстаивания себя, но даже — на голодную смерть.

Мои аргументы производят на них впечатление дикое. А у меня всё пришито: говорить о связи голодовки с общественным мнением страны я же не могу.

Я ухожу усталый и разбитый: я даже поколеблен немного, а они— нисколько. Они сделают всё по–своему, и Верховный Совет утвердит единогласно.

Министр Охраны Общественного Порядка Вадим Степанович Тикунов. Что за фантастичность? Я, жалкий каторжник Щ–232, иду учить министра внутренних дел, как ему содержать Архипелаг?!..

Ещё на подступах к министру все полковники — круглоголовые, белохолёные, но очень подвижные. Из комнаты главного секретаря никакой двери дальше нет. Зато стоит огромный стеклянно–зеркальный шкаф с шёлковыми сборчатыми занавесками позади стёкол, куда могут два всадника въехать, — и это, оказывается, есть тамбур перед кабинетом министра. А в кабинете— просторно сядут двести человек.

Сам министр болезненно полон, челюсть большая, лицо его — трапеция, расширяющаяся к подбородку. Весь разговор он строго–официален, выслушивает меня безо всякого интереса, по обязанности.

А я запускаю ему всю ту же тираду о «курорте». И опять эти общие вопросы, стоит ли перед нами (им и мною!) общая задача исправления зэков? (что я думаю об «исправлении», осталось в Части Четвёртой). И зачем был поворот 1961 года? зачем эти четыре режима? И повторяю ему скучные вещи — всё то, что написано в этой главе: о питании, о ларьке, о посылках, об одежде, о работе, о произволе, о лице Практических Работников. (Самих писем я даже принести не решился, чтоб тут у меня их не хапнули, а— выписал цитаты, скрыв авторов.) Я ему говорю минут сорок или час, что–то очень долго, сам удивляясь, что он меня слушает.

Он попутно перебивает, но для того, чтобы сразу согласиться или сразу отвергнуть. Он не возражает мне сокрушительно. Я ожидал гордую стену, но он мягче гораздо. Он со многим согласен! Он согласен, что деньги на ларёк надо увеличить, и посылок надо больше, и не надо регламентировать состава посылок, как делает Комиссия Предположений (но от него это не зависит, решать это всё будет не министр, а новый Исправ–Труд–Кодекс); он согласен, чтоб жарили–варили из своего (да нет его, своего); чтобы переписка и бандероли вообще были неограничены (но это большая нагрузка на лагерную цензуру); он и против аракчеевских перегибов с постоянным строем (но нетактично в это вмешиваться: дисциплину легко развалить, трудно установить); он согласен, что траву в зоне не надо выпалывать (другое дело — в Дубравлаге около мехмастерских развели, видите ли, огородики, и станочники возились там в перерыв, у каждого по 2–3 квадратных метра под помидорами или огурцами, — велел министр тут же срыть и уничтожить и этим гордится! Я ему: «связь человека с землёй имеет нравственное значение», он мне: «индивидуальные огороды воспитывают частнособственнические инстинкты»). Министр даже содрогается, как это ужасно было: из «зазонного» содержания возвращали в лагерь за проволоку. (Мне неудобно спросить: кем он в это время был и как против этого боролся.) Больше того: министр признаёт, что содержание зэков сейчас жесточе, чем было при Иване Денисовиче!

Да мне тогда не в чем его и убеждать! Нам и толковать не о чем. (А ему незачем записывать предложения человека, не занимающего никакого поста.)

Что ж предложить? — распустить весь Архипелаг на бесконвойное содержание? — язык не поворачивается, утопия. Да и всякий большой вопрос ни от кого отдельно не зависит, он вьётся змеями между многими учреждениями и ни одному не принадлежит.

Напротив, министр уверенно настаивает: полосатая форма для рецидивистов нужна («да знали б вы, что это за люди!»). А моими упрёками надзорсоставу и конвою он просто обижен: «У вас путаница или особенности восприятия из–за вашей биографии». Он уверяет меня, что никого не загонишь работать в надзорсостав, потому что кончились льготы. («Так это — здоровое народное настроение, что не идутЪ — хотелось бы мне воскликнуть, но за уши, за веки, за язык дёргают предупредительные нити. Впрочем, я упускаю: не идут лишь сержанты и ефрейторы, а офицеров — не отобьёшься.) Приходится пользоваться военнообязанными. Министр солидно указывает мне, что хамят только заключённые, а надзор разговаривает с ними исключительно корректно.

Когда так расходятся письма ничтожных зэков и слова министра, — кому же вера? Ясно, что заключённые лгут.

Да он ссылается и на собственные наблюдения — ведь он–то бывает в лагерях, а я — нет. Не хочу ли поехать? — Крюково? Дубравлаг? (Уж из того, что с готовностью он эти два назвал, — ясно, что там приготовлены потёмкинские устройства. И — кем я поеду? Министерским контролёром? Да я тогда и глаз на зэков не подниму… Я отказываюсь…)

Министр, напротив, высказывает, что зэки бесчувственны и не откликаются на заботы. Приедешь в Магнитогорскую колонию, спросишь: «Какие жалобы на содержание?» — и так–таки при начальнике ОЛПа хором кричат: «Никаких!» А сами — всегда недовольны.

А вот в чём министр видит «замечательные стороны лагерного исправления»:

— гордость станочника, похваленного начальником лагпункта;

— гордость лагерников, что их работа (кипятильники) пойдёт в героическую Кубу;

— отчёт и перевыборы лагерного Совета Внутреннего Порядка (Сука Вышла Погулять);

— обилие цветов (казённых) в Дубравлаге.

Главное направление его забот: создать свою промышленную базу у всех лагерей. Министр считает, что с развитием интересных работ прекратятся побеги[537]. (Моё возражение о «человеческой жажде свободы» он даже не понял.)

Я ушёл в усталом убеждении, что концов — нет. Что ни на волос я ничего не подвинул, и так же будут тяпать тяпки по траве. Я ушёл подавленным— отразноты человеческого понимания. Ни зэку понять министра, пока он не воцарится в этом кабинете, ни министру— понять зэка, пока он сам не пойдёт за проволоку и ему самому не истопчут огородика и взамен свободы не предложат осваивать станок.

Институт изучения причин преступности. Это была интересная беседа с двумя интеллигентными замдирами и несколькими научными работниками. Живые люди, у каждого свои мнения, спорят и друг с другом. Потом один из замдиров В.Н.Кудрявцев, провожая меня по коридору, упрекнул: «Нет, вы всё–таки не учитываете всех точек зрения. Вот Толстой бы учёл…» И вдруг обманом завернул меня: «Зайдёмте познакомимся с нашим директором. Игорь Иванович Карпец».

Это посещение не планировалось. Мы уже всё обговорили, зачем? Ладно, я пошёл поздороваться. Как бы не так! — ещё с тобой ли тут поздороваются! Не поверить, что эти замдиры и завсекторами работают у этого начальника, что это он возглавляет тут всю научную работу. (А главного я и не узнаю: Карпец — вице–президент международной ассоциации юристов–демократов]

Встал навстречу мне враждебно–презрительно (кажется, весь пятиминутный разговор так и прошёл на ногах), — будто я к нему просился–просился, еле добился, ладно. На лице его: сытое благополучие; твёрдость; и брезгливость (это — ко мне). На груди, не жалея хорошего костюма, привинчен большой значок, как орден: меч вертикальный и там, внизу, что–то пронзает, и надпись: МВД. (Это — какой–то очень важный значок. Он показывает, что носитель его имеет особенно давно «чистые руки, горячее сердце, холодную голову».)

— Так о чём там, о чём?.. — морщится он.

Мне совсем он не нужен, но теперь из вежливости я немного повторяю.

— А–а, — как бы дослышивает юрист–демократ, — либерализация? Сюсюкать с зэ–ка?!

И тут я неожиданно и сразу получаю полные ответы, за которыми бесплодно ходил по мрамору и меж зеркальных стёкол.

Поднять уровень жизни заключённых? Нельзя! Потому что вольные вокруг лагерей тогда будут жить хуже зэ–ка, это недопустимо.