Архипелаг ГУЛаг — страница 62 из 342

Но есть и прямые обвинения присутствующим: обмен информацией со своими знакомыми, проживавшими на окраинах (в Киеве, например), не подвластных центральной советской власти! То есть, допустим, раньше это была Россия, а потом в интересах мировой революции мы тот бок уступили Германии, а люди продолжают записочки посылать: как там, Иван Иваныч, живёте?., а мы вот как… И Н.М. Кишкин (член ЦК кадетов) даже со скамьи подсудимых нагло оправдывается: «человек не хочет быть слепым и стремится узнать всё, что делается всюду».

Узнать всё, что делается всюду'?'?. Не хочет быть слепым??. Так справедливо же квалифицирует их действия обвинитель как предательство! предательство по отношению к Советской Власти!

Но вот самые страшные их действия: в разгар Гражданской войны они… писали труды, составляли записки, проекты. Да, «знатоки государственного права, финансовых наук, экономических отношений, судебного дела и народного образования», они писали трудьй (И, как легко догадаться, нисколько при этом не опираясь на предшествующие труды Ленина, Троцкого и Бухарина…) Профессор С.А. Котляревский — о федеративном устройстве России, В.И. Стемпков–ский—по аграрному вопросу (и, вероятно, без коллективизации…), B.C. Муралевич—о народном образовании в будущей России, профессор Карташёв — законопроект о вероисповеданиях. А (великий) биолог Н.К. Кольцов (ничего не видавший от родины, кроме гонений и казни) разрешал этим буржуазным китам собираться для бесед у него в институте. (Сюда же угодил и Н.Д. Кондратьев, которого в 1931 окончательно засудят, процесс «Трудовой Крестьянской Партии».)

Обвинительное наше сердце так и прыгает из груди, опережая приговор. Ну, какую, какую кару вот этим генеральским подручным? Одна им кара— расстрел! Это не требование обвинителя—это уже приговор Трибунала! (Увы, смягчили потом: концентрационный лагерь до конца Гражданской войны.)

В том–то и вина подсудимых, что они не сидели по своим углам, досасывая четвертушку хлеба, «они столковывались и сговаривались между собой, каков должен быть государственный строй после падения советского».

На современном научном языке это называется: они изучали альтернативную возможность.

Грохочет голос обвинителя, но какая–то трещинка слышится нам, как будто он глазами шнырнул по кафедре, ищет ещё бумажку? цитатку? Мгновение! надо на цырлах подать! не эту ли, Николай Васильич, пожалуйста:

«для нас… понятие истязания заключается уже в самом факте содержания политических заключённых в тюрьме…»

Вот что! Политических держать в тюрьме — это истязание! И это говорит обвинитель! — какой широчайший взгляд! Восходит новая юстиция! Дальше:

«…Борьба с царским правительством была их [политических] второй натурой и не бороться с царизмом они не моглиЬ (стр. 17).

Как не могли не изучать альтернативных возможностей?.. Может быть, мыслить — это даже первая натура интеллигента?

Ах, не ту цитату подсунули по неловкости, не из того процесса. Вот конфуз!.. Но Николай Васильевич уже в своей руладе:

«И даже если бы обвиняемые здесь, в Москве, не ударили пальцем о палец — (оно как–то похоже, что так и было…), —всё равно: …в такой момент даже разговоры за чашкой чая, какой строй должен сменить падающую якобы Советскую власть, являются контрреволюционным актом… Во время гражданской войны преступно не только всякое действие [против советской власти] …преступно само бездействие» (стр. 39).

Ну вот теперь всё понятно. Их приговорят к расстрелу — за бездействие. За чашку чая.

Например, петроградские интеллигенты решили в случае прихода Юденича «прежде всего озаботиться созывом демократической городской думы» (то есть чтоб отстоять её от генеральской диктатуры).

Крыленко —Мне хотелось бы им крикнуть: «Вы обязаны были думать прежде всего — как бы лечь костьми, но не допустить Юденича!!»

А они — не легли.

(Впрочем, и Николай Васильевич не лёг.)

А ещё такие есть подсудимые, кто был осведомлён] — и молчал. («Знаімге сказал» по–нашенскому.)

А вот уже не бездействие, вот уже активное преступное действие: через Л.Н.Хрущёву, члена политического Красного Креста (тут же и она, на скамье), другие подсудимые помогали бутырским заключённым деньгами (можно себе представить этот поток капиталов — на тюремный ларёк) и вещами (да ещё, гляди, шерстяными?).

Нет меры их злодеяниям! Да не будет же удержу и пролетарской каре!

Как при падающем киноаппарате, косой неразборчивой лентой проносятся перед нами двадцать восемь дореволюционных мужских и женских лиц. Мы не заметили их выражений! — они напуганы? презрительны? горды?

Ведь их ответов нет! ведь их последних слов нет! — по техническим соображениям… Покрывая эту недостачу, обвинитель напевает нам: «Это было сплошное самобичевание и раскаяние в совершённых ошибках. Политическая невыдержанность и промежуточная природа интеллигенции… — (да–да, ещё вот это: промежуточная природа!)— …в этом факте всецело оправдала ту марксистскую оценку интеллигенции, которая всегда давалась ей большевиками» (стр. 8).

А кто эта женщина молодая промелькнула?

Это—дочь Толстого, Александра Львовна. Спросил Крыленко: что она делала на этих беседах? Ответила: «Ставила самовар!» — Три года концлагеря!

По зарубежному журналу «На чужой стороне»[102] мы можем установить, что на самом деле было.

Ещё летом 1917 при Временном правительстве возник Совет общественных деятелей — помочь довести войну до победного конца и противодействовать социалистическим течениям, особенно эсерам. После октябрьского переворота многие видные члены уехали, другие остались, больше нельзя было созывать съездов, заниматься организованной деятельностью, но интеллигенты привыкли думать, оценивать события, обмениваться мыслями — и им трудно было сразу от этой привычки отстать. Близость к академическому миру позволяла им придавать своим встречам вид научных конференций. Обсуждать же было тогда многое что: Брест–Литовский мир, выход из войны ценой потери огромных территорий, новые отношения с бывшими союзниками и бывшими врагами, в то время как в Европе война продолжалась. Одни — во имя свободы и демократии, а также союзнического долга — считали, что надо продолжать помогать союзникам, а Брестский мир заключён людьми, не имевшими полномочий от страны. Некоторые надеялись, что как только Красная армия укрепится, так советская власть порвёт с немцами. Другие надеялись, напротив, на немцев, что они, став по договору хозяевами половины России, теперь устранят большевиков. (А немцы справедливо считали, что работать на кадетов значит работать на англичан, и всякое другое правительство, кроме советского, возобновит войну с Германией.)

На этих разногласиях летом 1918 из Совета общественных деятелей выделился Национальный Центр — а по сути просто кружок — резкосоюзнической ориентации, кадетский по составу, но как огня боявшийся возобновления партийной формы, решительно запрещённой большевиками. Ничего этот кружок не делал, кроме замаскированных собраний в институте профессора Кольцова. Иногда посылали своих членов на Кубань для осведомления — но те канывали там и как бы забывали о московских. (Впрочем, и союзники выказывали к Добровольческой армии самый слабый интерес.) Но более всего Национальный Центр сосредоточился на мирной выработке законопроектов для будущей России.

Одновременно с Национальным Центром и левее его создался Союз Возрождения (в основном эсеровский — неудобно объединяться с кадетами, возобновлялись привычные партийные направления и представления) — для борьбы и против немцев и против большевиков. Но и эта борьба показалась им невозможной на болыпевицкой территории и сводилась к отсылке людей на юг. Однако и районы Добровольческой армии отталкивали их своею реакционностью.

Задыхаясь в вакууме военного коммунизма, весной 1919 все три — Совет общественных деятелей, Национальный Центр и Союз Возрождения, решили поддерживать систематическую координацию и для этого выделили по два человека. Образовавшаяся шестёрка иногда собиралась, в течение 1919, затем замерла, перестала существовать. Аресты же их начались только в 1920 году— и тогда–то, во время следствия, шестёрка была громко обозвана «Тактическим центром».

Аресты произошли по доносу одного из бледных участников Национального Центра— Н.Н. Виноградского, он продолжал быть и ус–пешливым «наседкой» в камере Особого Отдела, через которую пропускали многих участников, — а они, с наивностью тех ещё крылов–ских лет, открыто рассказывали в камере то, что хотели утаить от следователя.

Известный русский историк СП. Мельгунов, также попавший в число подсудимых, и притом главных (член шестёрки), в эмиграции написал изнехотя воспоминания об этом процессе — может быть, и избежал бы писать, если б не опубликовалась как раз вот эта самая наша книга Крыленко с вот этой самой громовой речью. И Мельгунов с досадой на себя и однодельцев рисует нам такую известную для советского следствия картину: никаких улик у следствия не было, «ни одного документа в деле не оказалось. Весь обвинительный материал почерпнут был из показаний самих подсудимых… Все будущие участники процесса во время предварительного следствия не держались тактики молчания… Казалось, что принципиальным неговорением я без нужды отягчаю свою судьбу и, может быть, судьбу других… Когда стоишь перед возможностью расстрела, не всегда думаешь об истории».

В «Красной книге ВЧК» (т. II, М., 1922) многие показания подследственных приведены дословно, и они, увы, неприглядны.

Мельгунов без юмора ставит в упрёк следователю Якову Агранову (который их всех и скрутил) — обмин его и других подследственных, ловкое дураченье, о котором он считает, что «большего издевательства надо мною быть не могло», хуже, мол, всякого физического воздействия. И Мельгунов, столь проницательно потом объяснявший немало исторических лиц русской революции, тут сам легко попадается: подтверждает участие в Союзе Возрождения тех лиц, которые как будто уже прояснились из письменных показаний, ему предъявленных. И вообще «стал давать более или менее связные показания» — как рассказ, без выделения следовательских вопросов. (Эти показания изумляли и подавляли однодельцев, которым их показывали в свою очередь: как будто он рассказывал всё своею неудержимой охотой.)