— Ну, что же молчишь, сыне? — вопросил отец Фома, склонив голову набок. — Чему учитель научает тебя? Молчать?..
Допрос тянулся очень долго.
То, взмахивая длинными рукавами рясы, с вкрадчивыми увещеваниями приступал отец Фома:
— Нет?.. Что нет, сыне?
— Не знаю, батюшка.
— А почему так тряхнуло тебя, когда я спросил?
То грозно качал указательным пальцем инспектор:
— Ты мне тут симфонию не разводи! — И непередаваемое презрение было в слове «симфония». — Не разводи мне симфонию, а ответь: про капиталистический строй говорил он тебе?
Черные брови попечителя продолжали то подниматься, то опускаться. Вдруг я заметил, что лицо его начинает багроветь.
— Тройка по поведению! — неожиданно тонким голосом крикнул он, и так громко, что отец Фома поперхнулся вопросом, а любопытных приготовишек, толпившихся у стеклянной двери, кинуло в сторону, как ветром. — Тройка по поведению — вот что угрожает вам, понимаете ли, дураки?.. Что будете делать после этого? С тройкой только во второразрядное юнкерское принимают!..
Отец Фома возвел глаза к потолку. Инспектор скорчил соболезнующее лицо. Нас вывели.
В течение нескольких дней в учительской перебывали другие ученики. Никто не понимал, в чем дело, но молчали все, как в рот воды набрали.
Подробности разговора Петра Ариановича с попечителем остались неизвестными. О них можно было судить по поведению дядюшки. В тот день он был оживлен более обычного и обедал с аппетитом.
— Уволен! — сообщил он, шумно высасывая из кости мозг. — Уволили нашего Пирикукия! Вызван для объяснения в Тверь!
Тетка взглянула на меня и перекрестилась.
…Вечером у нас были гости.
Столик для лото расставили в палисаднике. Оттуда доносились веселые голоса, звон стаканов и вилок. В руках у меня был Майн Рид, но читать не хотелось.
Быть может, в тот вечер кончилось мое детство? Выдуманное перестало увлекать. Настоящая, реальная, суровая жизнь со всеми ее радостями, горестями, опасностями подхватила и понесла куда-то в неведомое — из тихой заводи в океан…
Я услышал, как камешек ударился в подоконник. Пауза. Дробно ударился еще один.
Распахнув окно, выглянул наружу. Темно было, хоть глаз выколи. Спросил шепотом:
— Ты, Андрей?
Что-то зашуршало в кустах под окном, шмыгнуло носом, сердито сказало:
— Не Андрей… Я, Лизка…
— О! Лиза! Что ты, Лиза?
— Попрощаться зовет…
— Кто?
— Он. Уезжает.
Я, по существу, находился под домашним арестом, впереди маячила предсказанная попечителем тройка по поведению, но, понятно, не колебался ни минуты. Кинувшись к кровати, быстро сдернул подушки, бросил их особым образом, прикрыл одеялом. Отошел, оценивая взглядом. Уложил складки еще небрежнее.
Лиза с удивлением следила за мной через окно.
Да, теперь будет хорошо! Человек спит на кровати. Человек читал Майн Рида, уронил на пол, заснул.
Я перемахнул через подоконник. Майн Рид остался лежать раскрытый на середине…
Держась за руки, мы побежали с Лизой вдоль изгороди. За густыми кустами сирени горела лампа. Мошкара трещала крыльями вокруг нее.
У калитки пришлось переждать, пока отойдет гость, куривший папиросу.
Кто-то сказал за столом, подавляя зевок:
— А без него, что ни говори, скучно будет в Весьегонске!
Стук кубиков лото. Голос исправницы:
— У кого тринадцать? У вас? Он революционер! И опасный!
Дядюшка поддержал:
— Учил, говорят, что ничего незыблемого в географии нет… Как — нет? А существующий в Российской империи государственный строй? Ага! То-то и оно!
— Не революционер… Еще (не «еще», а по-церковнославянски «еще») не революционер, однако же закономерно идет к тому, чтобы стать таковым…
— Вы фаталист, отец Фома!
Гость, куривший папиросу, отошел. Мы скользнули в калитку.
Как-то получилось, что не разняли рук: бежать по темной улице было удобнее, взявшись за руки. Бежали молча. Перепрыгивали через канавки, шарахались от возникавших силуэтов прохожих. Вечер был сырой. От Мологи медленно наползал туман, по-местному называемый мга.
Мы миновали дом исправницы, направляясь к заставе.
— Там, — коротко пояснила Лиза. — Велел туда.
Андрей уже сидел на перекладине шлагбаума и вяло ответил на мое приветствие.
Вскоре из тумана послышалось тпруканье извозчика. Железная дорога в те годы еще не доходила до Весьегонска.
Петр Арианович сначала пожал нам руки, как взрослым, потом обнял и расцеловал, как маленьких.
— Спасибо, ребятки. Спасибо за все!
— За что же, Петр Арианович?
— О! За многое! Вам не понять сейчас… За бодрость, верность, за веру в мечту!.. — Он спохватился: — А подарок? Что же подарить вам? Все вещи запакованы… Хотя…
Он порылся в карманах. Послышался тонкий металлический хруст. Петр Арианович протянул нам на обрывке цепочки крохотный компас, служивший ему брелоком к часам.
— Всем троим: Андрею, Леше, Лизе!
— Но как же троим? Один компас — троим, Петр Арианович?.. Мы же разъедемся, расстанемся…
— И-эх! Залетные! — неожиданно сказал извозчик, щелкнул кнутом.
«Залетные» налегли и дернули. Захлюпала грязь под копытами.
— А вы не расставайтесь! — крикнул Петр Арианович, уже отъезжая.
И туман, как вода, сомкнулся за ним…
От заставы возвращались молча. Лиза все чаще и чаще шмыгала носом. Наверное, она застыдилась, наконец, этого шмыганья, потому что, не попрощавшись, нырнула в переулок, который вел к дому исправницы.
Туман наползал от реки, постепенно заполняя все улицы. Колышущаяся синеватая пелена пахла водорослями. Легко можно было вообразить, что наш Весьегонск затонул и мы бродим по дну реки.
Эта мысль на короткое время развлекла меня. Я сообщил о ней Андрею, желая утешить, но он сердито дернул меня за рукав:
— Тш! Слышишь?
— Шаги!
— От самой заставы!..
Да, сзади мерно поскрипывал деревянный тротуар. Это не мог быть случайный прохожий, потому что стоило нам остановиться, как прекращался и скрип. Двинулись дальше — доски снова заскрипели под чьими-то осторожными, крадущимися шагами.
— Пропустим его, — шепнул я.
Мы юркнули во двор. Пауза.
Настороженно прислушиваемся к тишине. Кто-то стоит там, за серой занавесью тумана, сдерживая дыхание.
Вдруг рядом, и совсем не в той стороне, куда мы смотрели, раздался торжествующий голос Фим Фимыча:
— Я вижу вас, не прячьтесь! Я вижу вас!..
И тогда мы тоже увидели его, точнее, длинные его ноги. Помощник классных наставников был как бы перерезан пополам: голова и туловище терялись в тумане.
Он шагнул к нам:
— Провожали уволенного педагога? Очень хорошо! Похвально! Я завтра инспектору… А это что? Он дал? Покажи!
— Пустите!
Но помощник классных наставников ловко выхватил у меня из рук подаренный Петром Ариановичем компас, чиркнул спичкой и поднес трофей к глазам. Мы услышали дробный смех.
Невыносимо было стоять и слушать, как он смеется. Будто что-то толкнуло нас, и мы разом, не сговариваясь, кинулись к Фим Фимычу.
Я больно оцарапал щеку о пуговицу или запонку на его манжете. Андрей крикнул: «Отдайте!» И вот уже мы, вернув свое достояние, несемся скачками вдоль улицы. Полосы тумана бесшумно раздергиваются перед нами. Сзади грохочет деревянный тротуар.
Но, конечно, не Фим Фимычу, даже с его длиннейшими ногами, было догнать нас. Мы безошибочно ориентировались в тумане. Кидались в переулки, в проходные дворы.
Довольно долго, к раздражению своего преследователя, кружили на площади, среди лабазов. Ведь мы знали город так, что прошли бы по нему с завязанными глазами.
Вскоре помощник классных наставников отстал.
Талисман со всеми предосторожностями был спрятан в тайнике, на чердаке дома, где жил Андрей. Потом я отправился домой.
Гости уже перешли из палисадника в столовую, и там над звоном рюмок, над звяканьем ножей и вилок, как обычно, царил ненавистный мне квакающий голос.
Ночь я спал плохо. Снилась все та же тройка по поведению. Вначале она свернулась кольцами на коврике у моей кровати, затем стала медленно подниматься на кончике хвоста, как черная змея, пока не коснулась потолка…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1. На рассвете
Рассвет прекрасен и радостен под любыми географическими широтами, но лучше всего, по-моему, встречать его у нас, за Полярным кругом.
Удивительное, восторженно праздничное настроение охватывает зимовщиков, когда на южной стороне горизонта открывается узенькая светлая щелочка (ее называют «краем дня»). Проходит некоторое время, наполненное томительным ожиданием, и «край дня» начинает увеличиваться, захватывать все большую часть неба. Впечатление такое, будто кто-то невидимый приподнимает край тяжелой черной портьеры.
Вокруг светлеет все быстрее.
Мы, гидрологи, метеорологи, радисты, каюры, сгрудились на пороге своего бревенчатого дома, переминаясь с ноги на ногу и хриплыми от волнения голосами унимая собак.
На облака уже легли бледно-розовые отсветы — предвестие дня. День спешит к нам из-за торосов и айсбергов, из-за морей и материков!
И вот — солнце!
Нет, это еще не шар и не полушарие, даже не сегмент. Это оранжево-красный клин, что-то вроде факела или протуберанца. Таково действие рефракции на Севере, которая искажает, приподнимает край восходящего солнца над горизонтом.
Осматриваемся с удивлением, с наивным, почти детским любопытством. За долгую зиму, проведенную в потемках, успели позабыть, каков он при дневном освещении, этот великолепный, подвластный нам заполярный край.
Все нарастает ликующая, звенящая мелодия утра. Розовый цвет уступает место багрянцу и золоту. Остроконечные скалы разом вспыхнули на горизонте, как факелы. Пламя стремительно перекинулось дальше, стекает со склонов, заполняет ложбинки и рытвины. За нашим домом и пристанционными строениями вытянулись на снегу длинные синие тени.
А вдали полыхает море, размахнувшееся из конца в конец, всхолмленное, с зазубринами торосов.