Архипелаг Святого Петра — страница 10 из 69

дяры керосину по нечаянности, вскрикивает: «Уй!» — «У-у!» — воют на луну, севши в кружок, серые волки; «Ух, ух!» — ухает изображенная кое-как художником-урбанистом полусова-полуфилин.

Казалось, мусорные бачки всего мира собрались тут в унылых дворах; не поместившиеся в бачках отбросы украшали сорную траву и истомленную грязью почву.

Настасья оказалась в таком дворе впервые в жизни, она пребывала доселе в другом слое: классов ведь в Советском Союзе не имелось, бесклассовое общество, народ и партия едины (в чем-то, должно быть, да); однако наличествовали слои (о них напоминали нам фильмы, в киношных играх действовали гадкие киношные профессорские жены-бездельницы, помыкавшие молодыми домработницами, а также подлые деятели искусства или профессорские сынки, оных домработниц соблазнявшие; в конечном итоге домработницы, хлопнув метафизической дверью, удалялись на метафорическую фабрику и в последних кадрах, влившись в коллектив, с просветленными лицами повязывали косынки и поправляли пояски на рабочих халатиках, символизирующие невинность, а их женихи, нормальные рабочие парни, простые, безо всяких этаких глупостей, бросали курить, пить, задираться, материться и путаться, шли на рабфак, увлекая за собой невест). Я, в свою очередь, ничего подобного не видал в Валдае, а в городе маршруты мои тоже ограничивались перемещениями между школой, домом родственников, академией, кинотеатром, иногда тропа пролегала в сторону музея, и на моих привычных стежках все было как в кадрах кинохроники, киножурнала «Новости дня», то есть нарочито прилично.

Недоумение перед непристойной новизной бытия загнало нас в клочок замкнутого пространства, бесстыдно замурзанного и безобразного; человеческая рука трудилась тут без устали с целью испортить, испоганить, запачкать, разорить, разрушить, замусорить, загадить вконец. Пока стояли мы, озираясь, незваные пришельцы, дивясь открывшемуся нашему взору уголку, аборигены решили составить нам компанию.

Их было несколько, все в кепарях, со схожими походками, районные хулиганы нехорошего района, нехорошие мальчики, почти доросшие до плохих дядек, бывшие двоечники-троечники, второгодники, гордость спецшколы, украшение РУ, ФЗУ или ПТУ, еще не совсем блатари, уже приблатненные. Вид наш, должно быть, раздражал их, особенно Настасьин, неприятно поражал, как нас — вид их двора. Возможно, они пребывали под винно-водочными парами, наркотики тогда еще в моду не вошли. Они совещались под аркой, ведшей на набережную канала, гулкий свод улучшал дикцию, усиливал звук: ё, ля, три рубля, кончай физдепеть, пошли. Четверо закупорили арку, трое двинулись в нашу сторону, ухмыляясь, с текстовками в гнилых зубах. Я шарил глазами по утилю и помойкам, подыскивая железный прут, булыжник (оружие пролетариата), недобитую бутылку, лихорадочно прикидывая, что лучше: скакнуть в низок, в спуск перед запертой на вековой ржавый замок подвальной дверью, толкнув туда вначале спутницу мою, дабы оборонять лестницу из пяти ступеней, или отойти, отступить к забору, через который, в случае чего, можно стегануть незнамо куда; в любом случае круговая оборона исключалась, что и требовалось.

Собачий раздался лай, распахнулась в углу двора парадная.

— Кто это тут у нас расшалился? — произнес под аккомпанемент лая тенорок с присвистом (из-за двух отсутствующих передних зубов, как выяснилось). — Кому это не живется? Кто это в Колином дворе, век свободы не видать, а также сигарет с водочкой, Колиным клиентам кислород перекрывает?

— Коля, говорила я тебе, — вступило хрипловатое прокуренное сопрано, — мальчикам с пятого этажа после двенадцати отказывай, они в который раз возникают.

Трое подходивших к нам двинулись обратно к четверым под аркою.

— Дык, Коля, — примирительно сказал один из них, — у них, глядь, на лбу не написано, что они твои клиенты.

— Ох, неужели они поссать сюда зашли? Раз тут, значит, мои.

— Ну, Коля, ля, три рубля, ну все, — виновато сказал второй.

— Коля, ёлы-палы, ты чего, мы ничего, — сказал третий страстно, — мы закурить у фраера хотели попросить, ё-мое, и абзац.

— У Коли, — назидательно промолвил Коля, — свой закон ночной: хочешь водку пьянствовать — учись вести!

Хулиганы дружно ретировались, и мы под лай собаки стали благодарить спасителей своих.

— Если честно, — сказала Настасья, — мы, Коля, не ваши клиенты, мы сюда невзначай заглянули. Просто так.

— Я так и думал, — отвечал Коля, теребя редкую шкиперскую бороденку цвета соломы. — Но теперь я вас лично приглашаю. Милости просим в вечернее и ночное время. В любом составе. У нас тут заведение. Вроде клуба. Или салуна. Называется «У Коли». Спиртные напитки, пиво, курево, закусь с вечера до утра. Но главное — не это. У Коли каждый делает, что хочет. Свобода. Так что я вас пригласил свободы вкусить.

— Как это — что хочет? — поинтересовалась Настасья.

— Кто хочет — пьет, кто хочет — в карты играет, парочка может переспать, можно попеть, погадать, пройтись колесом, сплясать нагишом и так далее согласно вашей фантазии и устремлениям.

Собака изнемогала от лая, они позволили ей уволочить хозяйку под арку, откуда бежавший рядом с хозяйкою собаки Коля и крикнул нам: «Квартира шесть!»

«Одна из воображаемых широт Таврического острова является его духовной осью. На противоположных концах оси расположены Смольный монастырь с садом смолянок и Витебский вокзал, то есть шум и тишина. Остекленный ресторан Витебского вокзала напоминает оранжерею. Сад смолянок — самое тихое место острова, и иногда мелькают там еле различимые привидения воспитанниц Смольного института; крылышки их белых передников напоминают крылышки мотыльков. Сад смолянок прекрасен и погружен в запустение: его почти никто не посещает. Вокзал прибран, сквозь него идут толпы».

В некоторые ненастные дни Настасью охватывала тоска. Тоска зависела от направления ветра и от его скорости.

— Есть ветер, при котором мне плохо с сердцем, да и на душе так нехорошо!.. Я никогда не могла запомнить его направление и название. Не уверена, что речь идет о норд-осте.

— Ты фантазируешь, так не бывает.

— Бывает. Когда-нибудь при таком ветре я умру во сне, как тайский рыбак. Временами среди тайских рыбаков бушует эпидемия непонятно чего. Температуры нет, чувствуют себя отменно. Молодые, полные сил люди умирают во сне от остановки сердца. Ученые пока не могут ничего понять.

— Может, они гибнут после улова отравленной рыбы?

— Рыбу едят все, а умирают одни рыбаки.

— Может, их баркасы попадают в какую-нибудь радиоактивную зону?

— А при чем тут ночь и сон? Нет, все дело в духах. И ветер, при котором мне плохо, не мой. Он полон духов, враждебных мне.

Я слушал ее снисходительно, глупый взрослый перед мудрым ребенком. Постепенно мне открылось, что не след проявлять к ней снисходительность, она чует острей меня, почти провидит, но речь ее дикарская, женская, полна дýхов, иных метафор, коих мой грубый слух не воспринимает, словно ноты индокитайской удлиненной гаммы или безразмерной длины гаммы сирен, включающей ультра- и инфразвук. В конце концов я приноровился и невидимыми жабрами стал ее кое-как понимать. Невидимыми, извините за выражение, жабрами души.

Теперь я отличаю людей, любивших и любимых, от прочих; первым дано понимание мира. Вдвоем любящие мужчина и женщина воистину непобедимы; видимо, боги пантеонов типа японского ревнивы и следят за тем, чтобы настоящих мужчин и женщин было так мало. Ибо сие колеблет могущество божеств.

В один из ветреных дней, выждав вечера, ближе к воробьиной ночи, Настасья поднялась с постели, села у старинного зеркала. Она вглядывалась в отражение свое, и словно изображения многочисленных красавиц, за десятилетия оставшиеся в разных временных слоях зеркальной глубины, подпитывали ее красотою; лицо ее неуловимо менялось. Она подрумянила побледневшие щеки, потерла брови (между бровями в морщинке залег сумрак), мы вызвали такси и поехали к Коле.

Направление ее нелюбимого ветра определялось легко, поскольку вода стояла высоко, реки и каналы приготовились к наводнению. Город наполнился дополнительными звуками: громом кровельной жести, скрипом висячих фонарей, тревожным шорохом и шелестом листвы, выметенной из садов, скверов и бульваров на тротуары и мостовые, гулким эхом продувных арок, завыванием чердаков, хлопаньем рам подчердачья, брызгами и звоном разбивающихся стекол, осыпающих двор «колодец» каскадом осколков.

Как-то в нынешней моей жизни гражданина материка (теперь я с полным на то правом мог бы издавать газету или журнал «Континент», да кто ж, кроме жуликов, может нынче что-то самостийно издавать? В жулики и шулера мне к старости лет подаваться было не с руки, я и не мечтал) занесло меня на один из островов на выставку под названием «Путешествие на остров Цитеры», то бишь на остров любви. То была «эротическая выставка» с размахом, она тут же вылетела у меня из головы, я теперь был искусствовед free lance, как, впрочем, и прежде, и ничего лишнего в голову не брал. Запомнилось мне только название одной работы: «Ветер срывает все одежды». Японская метафоричность авторов «Маньёсю» померещилась мне. Да, есть ветра (к примеру, ветер времени, коим мы все уносимы), срывающие все одежды (предварительно превратив их в охапку летящих складок), есть лакмусовые дожди, смывающие любой макияж, от боевой раскраски фразеологии до... ну и так далее, это уже тема для эссе.

Нагой человек на ветру.

Слово «нагой» напоминало мне загадочного Исиду Нагойю из Настасьиных снов.

Песню «У природы нет плохой погоды» еще не написали. Потом ее напишут, и не худо было бы хоть кому-нибудь выступить с предложением петь ее по радио во время цунами, землетрясений, наводнений, ураганов и извержений вулканов для поддержания (духа?..). Мы летели в ночном такси, с сухим треском разрывая невидимую парусину наполненного ветром воздуха, то попутного, то встречного, то бокового, смотря по улице или переулку. Фонари, подвешенные на проволочных расчалках, качались с жестяным бряцанием, свет метался, его отблески в сердцевине нашего авто казались явно