Архипелаг Святого Петра — страница 11 из 69

корпускулярными, хоть и несомненно волновыми. Из многообещающих волн состояли и Нева, и Фонтанка, и Обводный. Неуютно было в мире в ту ночь.

— Интересно, — спросил я Настасью шепотом, — что делают призраки в ветер? Особенно ночью?

— Не спрашивай, — шептала она в ответ, — не спрашивай, не думай о них, страшно.

— Может, ветер поднимает их на крыло и они кружатся с осенними листьями? — не унимался я.

Маленькой рукой в черной кружевной перчатке она закрыла мне рот.

Но в безудержном юношеском воображении моем они уже летели, перехлестывая в реальность, из инобытия в бытие. Я почти видел их.

Мы пересекли Колин двор, я прижимал к себе ее теплый локоток. На шестом этаже полыхали светом окна — все прочие стекла отражали тьму, отсветы фонарей, а также все, пролетавшее мимо, включая листья.

— Есть еще третий большой призрак, сейчас я видел три главных призрака архипелага.

— Ты их видишь? Ты шутишь? Что за третий призрак?

Кто-то шел за нами. Мне стало не по себе.

— Противный призрак. Люди дерутся. Мрачное нечто.

Идущий обогнал нас и остановился.

— Да лавра это, лавра Вяземская, — послышался голос Звягинцева. — Молодой человек, вы натуральный медиум. А про лавру в Лектории говорили, помните? О, кого я вижу! Здравствуй, Несси!

Он поцеловал Настасье ручку.

— Звягинцев, — она, судя по всему, была рада-радехонька, увидев его, — да никак ты к Коле идешь?

— А вы думаете, — коллекционер глядел на нас с неприкрытым любопытством, но не без удовольствия и определенно без осуждения, — вам одним неймется? Во-первых, я иногда страдаю ночью бессонницей, а днем впадаю в спячку; во-вторых, меня даже призраком свободы помани, я тут же побегу по снегу босиком, а Коля гарантирует на ночь свободу действий; в-третьих, народ тут бывает пестрый, чего только не говорят и не вытворяют, а я ведь любопытное животное с улицы Зверинской; вдруг что для коллекции своей, в-четвертых, отрою.

— Животное Звягинцев, — сказала Настасья, звеня тонкими серебряными колечками семи браслетов своих, — является славной достопримечательностью острова Койвисари, — она очень даже похоже имитировала нудный, без интонаций, голос экскурсовода, — ест все, но мало, пьет все, но много, для коллекции ловит в несуществующей шерсти несуществующих блох.

Колина квартира напоминала мастерскую художника тем, что сотворена была из чердака, отличалась протяженностью, обилием комнатушек, длиннющим коридором с окнами от пояса до щиколотки. Народу было много, все старались вести себя свободно, делать что угодно, веселиться от души. От великих стараний не всегда и выходило, поэтому многие граждане робко выкаблучивались — сами ли перед собой, друг ли перед другом. Для вящего освобождения, борясь со скованностью, робостью, застенчивостью, несвободой, неумением общаться, вообще с комплексами, — пили да выпивали, покуривая.

— Водочка, — держал речь Звягинцев, почти завсегдатай Колиного заведения, — это наше российское средство общения. Не случайно любимые ключевые слова забулдыжек: «Ты меня уважаешь?» — «Я тебя уважаю!» «Столичная» — о, какое название! Прочувствуйте диктат демократического централизма — неиссякаемый источник диалогических и монологических клише! Я алкоголика по обилию водочных формул узнаю. Каких? А вот не скажу. Секрет коллекционера. Собирайте сами. Немножко внимания — и они ваши, во всей их однообразной дурости простенькой химии проспиртованной мысли. Встаньте, дети, встаньте в круг, ты мой друг, и я твой друг!

Распевая сию песенку из кинофильма, неслись, взявшись за руки и припрыгивая, по длинному коридору в полном упоении, знакомые, незнакомые, полузнакомые граждане ночи.

— Знаешь, ты кто? — говорил подвыпивший человек с легким акцентом даме под мухой в маленькой шляпке с вуалеткою (шляпку она почему-то не снимала с вечера до утра, видимо, для красотищи: так хотела). — Ты — исчадие социалистического строя.

В поисках туалета брел я по нескончаемому коридору с дощатым полом; попались мне два пьяных в дымину мужика, сидящих на полу, занятых интеллектуальною игрою.

— Хрен с ней, с лошадиной фамилией. Играем в лошадиное имя.

— Как это?

— Ну, я говорю, например: «Концепция», а ты: «Полемика». Лошади такие.

— Понял.

Когда я проходил мимо, были в ходу Конверсия и Инфляция, когда шел обратно, неслись неверным аллюром Телепатия, Сублимация, Стагнация, Серия, Маргиналия и Конвульсия. Один мужик знал слова посложнее, другой попроще.

— Усложним игру. В лошадином имени первая буква должна совпадать с первой буквой имени отца или матери, а первая буква второго родителя должна просто присутствовать.

— Как это?

— Стагнация от Сидора и Гамадрилы.

Они ржали, как лошади, прямо покатывались, жеребцы, радуясь общению, средству общения, знакомству, свободе и игре.

— Декрет от Демагога и Конституции! — Их хохот грел мне затылок.

— Инерция от Импотента и Революции! — неслось мне вслед.

Исчадие социалистического строя — сквозь вуалетку неснимаемой шляпки светили огромные серо-голубые фары, просматривался вздернутый носик; маленькие пухлые губки в отчаянной алой помаде оказывались уже за пределами вуалетки; с Настасьей премило болтали; кажется, они хотели обменяться адресами, Настасья достала было записную книжку, тщетно ища, чем записать; тут за ее плечом возник человек, положивший на журнальный (он же обеденный) столик перед нею красную авторучку. Настасья некоторое время, замерев, глядела на авторучку, возник — стоп-кадр, пауза длилась дольше, чем полагалось по сценарию. Наконец Настасья подняла глаза на услужливого посетителя.

— Рад быть полезным прекрасной Тэсс, — вымолвил тот с полупоклоном.

Тень скользнула по лицу ее, тень от облака, летящего над полем и лугом, я часто видал такую тень в детстве, когда шел за ягодами или за грибами за Балашовку. Но тень облака не проследовала своим путем, а так и осталась на Настасьином лице. У нее чуть опустились плечи, вся эйфория ее улетучилась, испарилось веселье, моментально возникли синяки под глазами — передо мной сидела другая женщина; кажется, я едва ее знал.

— Спасибо. Вот уж не думала вас тут встретить.

— Так и я не ожидал, никак не ожидал. Какими судьбами?

— Ветром занесло.

— Вроде ветер ваш нелюбимый. Обычно вы от него дома прячетесь.

— Странно, что вы помните, где от чего я прячусь.

— Что ж тут странного? Даже отчасти ответственность за вас ощущаю. Всегда все про вас помню. Давайте мы вас домой отвезем, время позднее, места глухие, ветер сильный, вам пора.

— Мы? Вы, как всегда, с Жориком?

— Само собой. Я, как всегда, с Жориком и на машине. Поехали.

— Нет необходимости. Меня проводят. Я здесь не одна.

— Вот как.

Я почел за лучшее подойти и встать с ней рядом. Человек с красной авторучкой посмотрел на меня — сперва оценивающе, потом с легкой усмешкою.

— Я понял. Но Жорик и машина безопаснее. Места глухие, говорю я вам. Мы поможем и молодого человека подвезти.

— Благодарствуйте, — отвечала Настасья, сузив и без того узкие глаза и раздувая ноздри, — я никакой опасности не ощущаю. Не хотите ли вы мне авторучку подарить?

Он засмеялся:

— Она бракованная. А телефон записать можете.

Телефон она записала. Дама с вуалеткой повисла у Настасьиного собеседника на руке, задышала ему в лицо легким перегаром.

Он отходил с носительницей алой шляпки, за ним двинулся доселе подпиравший стенку амбал — видимо, Жорик. В дверях человека с красной авторучкой качнуло, тут только я понял, насколько он пьян.

— Да он в дупель пьян, — сказал я, — надо же, а ведь почти незаметно.

— Заметно, — сказала Настасья, — бледный как смерть. Когда пьян, всегда бледен, аж губы белеют.

— Когда я пьян, — запел он, оборачиваясь к нам, — а пьян всегда я...

Дама увлекла его в коридор, Жорик поддержал под локоть.

— Кто это? — спросил я.

Не отвечая, Настасья пошла в прихожую, молча надела перчатки, я подал ей плащ, мы пересекли замусоренный двор, ни души, бумажки и прочие помоечные детали метались под ногами, гонимые ветродуем, без устали летали; на набережной Обводного никого, лишь мы и ветер. Пройдя квартал, мы поймали такси и в тягостном молчании вернулись в ее дом, встретивший нас недоуменной отчужденной тьмою.

Я зажег бра в библиотеке, зажег торшеры и люстры, настольные лампы, ее ночник. Занавески были задернуты. Она молчала. Я зажег и свечи. Она переодевалась, усталая, отчужденная, протрезвевшая совершенно, постаревшая. Я принес кофе. Настасья вынула из ушей сережки, маленькие кораллы, отхлебнула кофе, расплакалась:

— Зачем ты зажег свет? Погаси. Пусть будет темно.

Мы уснули почти одновременно, обнимаясь в объятиях тьмы.

И почти одновременно проснулись; шло к утру, но было еще сумрачно, почти ночное освещение; одно из ночных внезапных пробуждений, толчок извне или изнутри.

— Мне снился японец, — сказал я. — Кончится ли эта ночь когда-нибудь?

— Мне тоже снился японец. Твой какой? Как снился? Расскажи.

— Я плохо помню. Слишком резко проснулся.

— Вспоминай потихоньку. По кусочку.

— Ну, ночь, — начал я нерешительно. — Дом с бумажными ширмами.

— Там, во сне, ночь? — спросила она шепотом, в шепоте ее звучал страх. — Но ведь не совсем темно, да? Фонарь горел?

— Горел. Бумажный фонарь со свечой внутри.

— Со свечой внутри, — шептала она, — бумажный лимонный фонарь. И он вышел на крыльцо.

— Он вышел на крыльцо. При свете фонаря виден был цвет его одежд.

— Пурпурно-фиолетовый, — шептала Настасья.

— Да. Под лимонным фонарем цвет казался темно-лиловым. Японец смотрел на звезды. Он говорил вслух. Я его понимал, но теперь не помню, что он сказал.

— Нам снился звездочет Саймэй Абэ. То есть Абэ Саймэй. Двойной сон, да к тому же про прорицателя, не к добру.

— Подумаешь, Абэ. Ведь не Исида Нагойя с копченой салакой.

— Она не салака. Не смейся. Не смейся над снами. Никогда не смейся над знаками судьбы.