Архипелаг Святого Петра — страница 21 из 69

— Плавучий железный царский остров, изобретение то ли Нартова, то ли еще чье, — весело просвещал нас наш собеседник. — Внизу как лодка подводная, сверху железные деревья с железными птичками. Птицы некогда пели, крыльями махали, а на острове по ночам цари катались, объезжали окрестные натуральные острова. Подходили к Подзорному дворцу, ходили в Кронштадт. Новая Голландия ради данного плавучего острова специально построена. Тут его ремонтировали. Тут он на отдыхе стаивал, покуда не испортился. Заклинило что-то в нем. Да и мастера перевелись. Большой военной тайной сей остров некогда являлся. Его задолго до первой подлодки сделали. Сам Жюль Верн от Александра Дюма — тот трепач был известный — о русском всплывающем острове узнал, про «Наутилус» капитана Немо роман написал; читали небось?

Мы были немы.

— Читали, вижу. — Старик покивал головою. — На заводе Берда и на верфи Адмиралтейской железный остров исполнили. Что это вид у вас какой утомленный? Не хотите ли чаю? Я рядом живу.

— А Дюма-то откуда про остров узнал? — открыла наконец рот Настасья.

Тут настал черед удивиться нашему собеседнику.

— Так по России путешествовал. Мемории о том оставил. От Парижа до Петербурга через Астрахань. Врал, конечно, большей частью. Или недопонимал.

— Как может иностранец русскую жизнь понять, если мы сами не понимаем?

— Что верно, то верно. — Старик покивал. — Вот вы, молодой человек, слышали о поэте Гумилеве?

Да слышал я, слышал. Мне очень многие люди, даже и впервые видя меня, спешили что-нибудь сообщить о поэте Гумилеве, хотя я, собственно, не спрашивал. Странные у нас с Николаем Степановичем сложились отношения. Не увлекаясь ни его биографией, ни его стихами (с возрастом я все сильнее ощущал их очарование), я чувствовал его движения души, перепады настроения, знал склад его восприятия необъяснимо точно и подробно. В итоге я написал о нем работу, то ли статью, то ли эссе под названием «Одиночество». Настасья дважды была свидетельницей феномена лично ко мне обращенных рассказов о Гумилеве. В первый раз мы были с ней в Доме ученых; к ней подошел ее знакомый, элегантный человек в очках с артистической бабочкой вместо галстука, поцеловал ей ручку, вспомнил, как впервые увидел ее девочкой, а потом, обратясь ко мне, сказал: «Отец Анастасии был тогда у нас в гостях, а мой отец начал рассказывать о неудачном самоубийстве Гумилева в Париже; я заинтересовался, не пошел с Настей, братом и сестрой играть к елке, остался дослушать. Гумилев в Булонском лесу принял яд — я не помню сейчас, что за яд, то ли цианистый калий, то ли красная кровяная соль, помню только, что в кристаллах, — и потерял сознание. В сумерки поэт пришел в себя, долго вглядывался в световые точки за ветвями оливковой темной массы листвы, не понимая ни ветвей, ни звезд, ни происходящего с ним, ни где он. Он попытался встать, ему стало плохо, его долго рвало, он отлеживался. Очнувшись и ожив окончательно, он вспомнил все. Николай Степанович по неведению спутал дозировку. Мой отец и отец Насти обсуждали это; доза была то ли слишком большой, то ли слишком маленькой; мне стало неинтересно, я убежал играть». Второй рассказ услышали мы с Настасьей от старика в морском бушлате напротив Новой Голландии.

— Один из моих друзей, контр-адмирал в отставке, утверждает, что был очевидцем гибели Гумилева. В послереволюционные годы в Петрограде устраивались облавы, мой приятель входил в такой морской патруль. Случайно позвонили они в квартиру, где жил Гумилев, случайно вошли в его комнату. На стене и на столах красовались фотографии белых офицеров. «Это кто ж такие? Родственники?» — «Это мои друзья». — «А ну, вставай, выходи, контра!» Гумилева вывели из дома и расстреляли во дворе. Тогда мода была такая городская: пускать в расход прямо во дворе. Потом, к вечеру либо к ночи, спецтранспорт дворы объезжал, мертвецов свозили на Голодай или в Лесное и там закапывали. В некоторых патрулях в зимние морозы находились охотники на трупы мочиться; покойники покрывались тонкой желто-золотистой корочкой льда; авторы хохотали и называли это лимонной кожурой: «Ну, лезь, лимон, в свою кожуру». Никто и фамилии Гумилева не знал из патрульных-то. Это уж потом придумали на Кронштадтский мятеж да на заговор Таганцева все списать, для приличия. Даже якобы в тюрьме его кто-то видел. Да в тюрьмах народ так метелили и охмуряли, человек, если надо, мог черта увидеть, дьявола, фараона Рамзеса, арапа Петра Великого, кого велят, не то что Гумилева.

— Как фамилия вашего отставного контр-адмирала? — неожиданно спросила Настасья.

— К чему вам его фамилия? Не верите, что я дружу с контр-адмиралом?

— Просто я всех контр-адмиралов знаю.

— Как это всех? Должно быть, не всех.

Старик разволновался, покраснел, побагровел его преувеличенный сизый нос, я испугался: не хватила бы его кондрашка.

— Спасибо вам за компанию, — сказал я. — Хотя обычно я говорю: «Извините за компанию». А также за удивительные сведения. В частности, про железный остров на дне эллинга.

— И все неправда, — мрачно сказала Настасья, — нет там теперь эллинга. Закопали.

— Нет ни водоема, ни эллинга... — торжественно прошептал я.

— Дудки, голубка, — сказал старик торжествующе, — не закопали, а замаскировали. Как блиндаж. Сверху якобы земля, внутри вода и затонувший остров. Лично с маскировщиками знаком. Ваш дружок на пять локтей сквозь землю видит. Глаз как алмаз. Зеница ока. Берегите дружка-то, ему цены нет.

— Ему нет, — вздохнула Настасья, бросив на меня озабоченный взгляд.

— А чай? — спросил старик.

— Чай в следующий раз.

— Да, да, давайте Новую Голландию на той неделе вместе обойдем! Вы в вашей шлюпке, я параллельно пешедралом. Дивное место Новая Голландия, чудо-остров!

— А что там теперь?

— Склад.

— Склад чего?

— Что у тебя за вопросы? — спросила Настасья. — Может, сведения засекречены.

— Как это чего? — спросил старик. — Склад прошлого. У меня там приятель, бывший боцман, ночным сторожем состоит в дополнение к вооруженному дозору и складскому ВОХРу.

По воде плыли листья. Их было пока немного, они еще не перекрывали прибрежных отражений, вода местами казалась неожиданно прозрачной, канал неглубоким, я видел дно, лежащие на дне предметы: старый дырявый эмалированный таз густого ультрамаринового оттенка, сапог, розовую безрукую куклу, будильник без стрелок, монеты, много монет: кому-то неизвестно зачем хотелось сюда вернуться.

КОЛОМЕНСКИЕ ФОМЕНИ

«Между Мойкой, Фонтанкой и Пряжкой к западу от Крюкова канала лежит Коломна.

Коломна раздвоена, состоит из двух островов, ибо между Фонтанкой и Мойкой есть еще речка Кривуша, она же Екатерининский канал, или канал Грибоедова. Говоря о Коломне, имеем мы в виду Коломенские фомени в количестве двух штук. Но и не только.

Аура Коломенских фоменей слегка размыта, ее свечение, ее воздух охватывает близлежащие берега соседних островов. Так, живущие возле Театра оперы и балета, Мариинского театра, уже на Казанском острове находясь, искренне не одно столетие считают себя обитателями Коломны, а также с гордостью говорят об украшающем Коломну храме Мельпомены, то бишь самом театре.

Коломенские фомени долго пребывали в состоянии полудремоты, смиренной тишины, жизнеощущении провинциальных непуганых птиц. Даже в двадцатом столетии сквозь общую истеричность и симуляцию движения, охватившую все архипелаги Земли, включая архипелаг Святого Петра, вы улавливаете, оказавшись на этих двух островках, вздох тишины, эхо полусна, фантом покоя; витает над западной оконечностью Коломенских фоменей образ находившегося тут не так и давно тихого болота, куда отставные чиновники да унтеры, ремесленники либо актеры, всякая дробь да мелочь, обитавшая в Коломне, отправлялась стрелять куликов; как известно, всяк кулик свое болото хвалит; хвалим и мы!

Чем это не понравились тишайшие острова Николаю Васильевичу, им попенявшему: мол, все здесь тишина и отставка? Ничто не похоже ни на столицу, ни на провинциальный городок? Жилое ведь было место, особо жилое, не военное, и впрямь поселение, не изощрение в области архитектурных красот. Не отпевали в коломенских церквах отчаянно красивых (напоминавших див немого кино позднейшего образца) панночек, не летала в лихорадочном порыве метафизическая бричка с шулером, не лаяли у парадных подъездов недовольные погодой болонки их превосходительств. Полно было зелени, крапивы, садов, цветов, полыни, пыльных уличных фонарей. В зимние дни из-за высоких сугробов виднелись в окнах деревянных домиков отчаянно алые герани, обрамленные занавесками, любимые герани чиновничьих вдов и их кисейных дочерей. Отставная суета похрапывала в Коломенских фоменях, коротала маленькую свою жизнь.

Двадцатое столетие оглушило жителей своих войнами, ослепило фейерверками вранья, натрепали с три короба, уши вянут; постойте, посетив наш архипелаг, на тихих берегах, напоминающих очертаниями восьмерку с почтового кода на конверте, послушайте шепот, едва различимый. Без пауз и тишины музыки нет.

В старину многие поселения назывались  «коломнами»; есть, к примеру, город такой под Москвою; может, от самого слова данные места прикрыты омофором затишья, отзвуком беззвучным того, чего нам уже не услыхать.

Поговаривали, что жили на двух безымянных фоменях мастеровые из села Коломенского Московского уезда да Новой Коломною сии места именовали. Болтали также: Доменико Трезини, проведя здесь от брега до брега через болотистый лес просеки, ставшие потом улицами, называл их „колонны”.

Участками такой же тиши, как в Коломне, славятся разве что Коломяги на холме материка за Невою и Невкою да Келломяки (ныне Комарово) на Карельском перешейке. „Келломяки”, как вам любой карьялайнен скажет, означает „Часовая гора”. Гора, на которой время изволит спать. Болото, на коем оно почивает, нагорное. Нора, где дремлет оно, свернувшись в клубок.

Тишина — самый устойчивый признак Коломенских фоменей, иногда прерывается прислышениями голосов болотных птиц».