Архипелаг Святого Петра — страница 35 из 69

а, переулок Ульяны Громовой, улица Тухачевского, улица Толмачева, улица Тельмана, улица Танкиста Хрустицкого, переулок Талалихина, улица Софьи Перовской, улица Солдата Корзуна, улица Смолячкова, проспект Скороходова, Урицк... Улица Окровавленого Трупа. Все, сил моих нет! И тебе не страшно?

Выпалив все это, она выпила воды, точно лектор, у которого во рту пересохло от ненужной речи, вызывающей обезвоживание не хуже прохода с караваном по пустыне.

— «Люблю, военная столица...» — начал было я.

Но она прервала меня.

— А есть и вовсе маргинальные названия, — сказала она тихо и доверительно; тень от тучи постепенно, после глотка воды, стала сменяться тенью облака, — иностранные: улицы Вилле Песси, Сикейроса, Сантьяго-де-Куба, Хо Ши Мина, Пловдивская, Дрезденская, улицы Розы Люксембург, Рихарда Зорге, Благоева, Марата, Робеспьера, Белы Куна. Или Бела Куна? Никто не знает.

— Бела Куны? — предположил я.

— Все это совершенно не смешно.

— Чего ж смешного-то? Поселился Робеспьер на улице Марата, хотел с Раскольниковым подружиться, а попался ему обычный нечаевец, секим-башка; кому секим, зачем? а то вшистко едно, пани; секим — и все.

Мне хотелось ее отвлечь.

— Ты не знаешь, почему у некоторых островов были одинаковые названия?

— Чтобы сбить с толку противника, — тут же, не задумываясь, отвечала она.

Ответив, она славненько улыбнулась — чего я и добивался.

— Мы имеем дело с архипелагом двойников, мэм, — сказал я, загадочно надевая и надвигая на лоб ее любимую шляпку с цветами. — Не встречался ли вам когда-нибудь на эспланаде, в Летнем саде, на Кокушкином мосту либо в автобусной давке, не говоря уже об очереди за капустой или за осенними баретками, ваш собственный двойник? ваша незарегистрированная близняшка?

— Да, да! конечно! Однажды в метро на эскалаторе в другую сторону она мне и попалась. Мы даже загляделись друг на друга и ручками помахали. Она была повыше, вся покрупнее, нос другой — но очень похожи, очень! Она покрасивее, и, представь себе, тоже в мужской шляпе.

— Что в шляпе верю, что покрасивее — нет. Врать изволите, барыня. Брешете, леди.

«Есть некие дни в году, когда архипелаг Святого Петра наводняется двойниками.

Не смотритесь в зеркала лишний раз в подобный день, ваше изображение готово пуститься в автономное плавание, стоит вам зазеваться».

У меня есть недописанное эссе о русской любви к двойникам, помнится, я бросил его писать потому, что меня охватил суеверный страх совершенно в Настасьином духе. Жечь свой опус в дачной печурке я не стал, однако отложил его в сторону — надо полагать, навсегда.

— Попадаются счастливые люди, — сказала Настасья, — у коих двойников нет и быть не может. Они единичны, единственны. Магия не властна над ними. Одного такого я знала.

Тут нарисовала она себе карандашиком родинку на щеке.

— Мне следует тебя к этому одному такому приревновать?

— Ох, не думаю, что тебе вообще следует меня ревновать.

— Вообще — понятно; а в частности?

— Между нами ничего не было, — произнесла Настасья с мушкою на щеке, европеизированная гейша осьмнадцатого столетия, ох, где бы нам достать пудреный паричок? — думаю, потому, что он был меня старше, намного. Говорят, между влюбленными преград нет. Неправда. Есть сказочные препятствия: волшебный лес из ведьмина гребешка, вышедшие из берегов реки, высокие горы, неприступные замки, тридесятые царства. Все они преодолимы. Но есть толща времен, человеку ее не пройти. Я еще могу на спор попрыгать сто раз через скакалочку, а мой прекрасный кавалер из-за приступа подагры переходит комнату с тросточкой, да и то с трудом. У меня кожа пятилетнего ребенка, юная шкурка, а у него полно морщин, он седой. А какие толпы неизвестных мне людей бродят в толще времени, разделяющей нас! Ему уже нужны очки, мне еще нет, я востроглазая птичка, он слепнущий дронт. Мы бродим по Царскосельскому парку, бродим давно, я слышу его легкую одышку, а сама дышу легко, могла бы гулять так до наступления полумглы белой ночи, однако пора, пора, прогулка окончена, мне страшно, он устал.

— Вы целовались с ним в Царскосельском парке?

— Ты дурачок, — при этих словах Настасья достала из среднего ящика старинного туалета пудреный высокий парик (в театральном магазине нашла? в костюмерной?), — мы вообще с ним не целовались, не обнимались, не спали, а очень жаль, ты ничего не понял. Романа как бы не было.

Как она была хороша в белом парике маркизы с мушкою на щеке в зеркальной раме! Точно посторонний, разглядывал я незнакомое лицо ее.

— Тогда о чем, вообще, речь?

— Речь, вообще, тогда о любви.

— Ох, заливаете, матушка барыня, разве же у любви препятствия снаружи? Они в ей снутри. Все в душе, извините, все без названия и все невидимые. Однако как вы мне нравитесь, сударыня, в парике и с мушкою. Я вас не узнаю. Настасья-два. Двойничиха. Настасья-бис.

— Звягинцев бы сказал: бiсова puppen. Что я всё его вспоминаю? Пора к нему в гости сходить.

Взяла в руки веер (в левом верхнем ящике лежало их великое множество), прикрыла лицо до глаз, сказала:

— Маркиза Янаги Тосико.

— Тосико Янаги? — переспросил я.

— В детстве, — сказала она, — мне казалось, что Сирамото Сумиёси и Сумиёси Сирамото — два разных лица. А на самом деле это два обращения к одному и тому же человеку, правильное и неправильное, японское и европеизированное. Про японца не говорят: Константин Иванов; говорят: Иванов Константин.

— Маркиза Янаги! — произнес я торжественно и по возможности мрачно. — Поклянитесь, что больше никогда не встретитесь с кавалером, о котором мне только что говорили. И пусть свидетелями вашей клятвы будут Исида Нагойя, Сумиёси Сирамото и Китагава Амисима.

— Вот начитался-то, — сказала она.

Засияли стразы у ней на шее, в ушах, в дрогнувших пальцах, сверкнули сияющие алмазы на черном бархате глаз ее почти поющих.

— Что за глупости? Какие клятвы? Я слишком много лишнего болтаю, прости. Точнее, я только лишнее и говорю. Человека этого больше нет. И меня, молоденькой, тоже нет.

Она сложила веер, сняла парик, стерла с лица родинки, ушла умываться, долго плескалась в ванной.

Я впервые подумал: ведь она меня много старше, у нее до меня была долгая своя жизнь, это у меня до нее длилось закончившееся при встрече с ней детство.

«Даже у чувств в архипелаге Святого Петра есть двойники, например у любви. Но жители так привыкли пребывать в отсветах шаманистских блуждающих огней, что ничего такого не замечают и склонны принимать подделку за подлинник, а подлинник за подделку».

— Интересно, а в Монетном дворе печатают фальшивые денежки в виде двойников настоящих?

— Только по пятницам... — шептала она. — Только в белые ночи... Иногда в Купальские. Тс-с-с, никому не проговорись, это государственная тайна. Монетнодворцы никогда не говорят «двойник» или «подделка», говорят «копия».

— Копия страсти. Дубликат первого любовника. Псевдоним неприязни — нежность.

— Схватываешь на лету.

Она принесла несколько карт, мы разложили на обеденном столе под огромной люстрою, предварительно превратив его из круглого в овальный, раздвинув и вставив в середку две большие доски, словно ждали гостей. Никого мы не ждали, нам и вдвоем было хорошо. Новые карты, старые. Все разные. По одной, может быть, еще можно было бы разобраться, где мы находимся. Но не по нескольким разных лет, но сверяя их — ни за что и никогда.

— Смотри, на старой карте там, где Голодай, огромный остров Вольный.

— Зато на новой его и в помине нет. А тот, что прежде назывался Голодай, именуется островом Декабристов.

— Теперь возьми увеличительное стекло и вон ту карту, конца прошлого века. Рядом с Екатерингофом...

— ...еще один остров Вольный, поменьше!..

— Но на соседней карте — из самого первого сборника «Весь Петербург» — на этом соседе Екатерингофа написано не Вольный, а Круглый.

— Псевдоним?

— Псевдоним двойника? Тебе не кажется странным, что его соседи — Большой Резвый и Малый Грязный? Где, я спрашиваю, Малый Резвый и Большой Грязный?

— Нет ничего проще. Большой Резвый, Малый Резвый, Большой Грязный, Малый Грязный, Вольный, он же Круглый, слились с Гутуевским.

— Который вон на той желтой старой карте, что за чудо картографии, изначально именуется Круглым.

— Изначально, ежели по сведениям 1716 года судить, он именовался Незаселенным.

— Зато в 1717 году его, видать, заселили и назвали островом Святой Екатерины.

— Сейчас я тебе еще два плана предъявлю, где он фигурирует как Приморский и Новосильцева.

— А знаешь, как его звали чухонцы? Витсасаари: Прутовый, Кустарниковый или Лозовой.

— Выходит так: Большой Резвый, Малый Резвый, Большой Грязный, Малый Грязный, Вольный, Круглый, Незаселенный, Святой Екатерины, Приморский, Новосильцева, Витсасаари (то ли Прутовый, то ли Кустарниковый, то ли Лозовой) — это и есть Гутуевский остров.

— А рядом с Голодаем вот на этой карте имеется еще остров Жадимирского, остров Кошеверова и остров Горнапуло...

— ...на соседнем плане с птичьего полета названные островами Кошеверова и Гоноропуло.

— Все они, точно капли ртути, слились и образовали остров Декабристов.

— Кстати, на самом последнем изыске картографии есть Малый Резвый остров, ни с чем он не слился, это Большой Резвый слился.

— Может, он сперва прилип, а потом отлип?

— Не удивлюсь ни в малой мере. Посмотри: остров Черный. На другой карте он Галерный. На третьей его вообще нет.

— Ты, случайно, не знаешь, а почему вон тот остров называют острова? Турухтанные острова. На всех картах. Но на всех картах он один. Читай.

— Читаю. «Дорога на Турухтанные острова». Между прочим, сами острова не обозначены. Только дорога.

— Зато там значатся. И там. И вон там.

— Может, они то есть, то нет. И то один остров, то много. Как посмотреть.

— Или — как повезет?

— Вот именно.

— «Турухтан» — курочка, кулик.