Архипелаг Святого Петра — страница 47 из 69

, на талоны и компьютерную картотеку. Венера Василеостровская, она же Венера Хирвисаарская, она же Венус Прибалтийская, не скрываясь содержит в тайниках василеостровских линий откровенные мини-капища свои.

За спиной Ивана Крузенштерна стоят пришвартовавшиеся плавсредства, стоят вдоль набережной гуртом, вереницей нескладной, такие разные, наполняя счастьем сердце каждого василеостровца: вам пора спать, а нам пора в путь, как мосты разведут, нам пора плыть!

Всякий истинный василеостровец никогда не знает, куда ж ему на родном острове лицом встать? к плавсредствам и Крузенштерну? к церкви и Горному институту? к таможне, то бишь к Пушкинскому дому? к пристани, откуда убывают в Петергоф? к Гавани, где парадные ворота порта (черные на Гутуевском, для избранных — таможенников, торговцев, поверенных, господ начальников и т. д.)? к гостинице „Прибалтийской” и ее отряду портовых Венериных жриц? к Смоленскому кладбищу с часовнею Ксении Петербургской, святой Ксении Блаженной? В некотором роде василеостровец подобен флюгеру, вертлюгу в большей мере, чем всякий другой островитянин архипелага.

Сам остров прекрасно помнит, что недавно половина домов на нем была деревянная (кстати, большая половина), маленькие деревянные домишки, зато с приусадебными участками; в одном из домиков жил вскорости помешавшийся художник Федотов Павел, дивный здешний малый голландец, но с этаким полуроссийским-полупетербургским прибабахом. От ветряных мельниц до Гавани, от парусника за спиной Крузенштерна до двух свинок с лицом Аменхотепа (даже у Аменхотепа на здешних шаманских широтах случилось раздвоение личности, что говорить о Евгении бедном?..) — сфинксы, кстати, лежат, отворотившись от Академии художеств, и вид анималистического зада раздвоенного фараона должен отчасти мешать установлению реалистического мышления у художественных бурсаков, а, напротив, склонять их к, извините, сюрреализму, соблазнять левыми уклонами и всяческим, не к ночи будь помянут, авангардизмом».

Попадаются василеостровцы, чьи взоры притягивает, подобно магниту, загадочный Голодай с его тремя кладбищами, бывшей фермой, пустырями, цехами, закрытой территорией, канатной фабрикой, могилами декабристов и многих других, о коих можем мы только строить догадки. Формулировка «огород на могилах» была в ходу у жителей архипелага аж в осьмнадцатом столетии; к двадцатому чего тут только на могилах не росло! и сады, и дома, и заводы. Что касается нас, грешных, то мы пойдем в Кунсткамеру, но глядеть на трехголовых и двуглавых потомков грешного царя не станем (через некоторое время после Чернобыля мы одними трехголовыми телятами, двуглавыми бройлерами и одноногими квадрупедами можем не одну кунсткамеру заполнить), мы глянем на гигантский глобус, а потом перебежим в Зоологический музеум, но не будем задерживаться возле мамонтов, жирафов, птичьих гнезд в сухой траве, мы пойдем смотреть бабочек, чтобы вид какого-нибудь Подалирия делириум тременс наполнил нас тоской оседлости и безнадежностью любви. А потом, потом перескочим мы под знаменитым василеостровским ветродуем (о, мельницы, где вы?!) в музей Вернадского, чьи чудесные кристаллы подобны цветам. Ваш любимый куст хризантем расцвел — хризобериллы? целестины? горный хрусталь? Однако призраки мельниц Стрелки перемалывают исправно жерновами время, а библиотека Академии наук, БАН («Был я в БАНе...» — «Борроу в БАНе есть?» — «Борова в бане нет, перезвоните, я плохо слышу!»), еще не горела, еще не скоро пропахнет остров гарью и пеплом книг, еще не скоро вытопчут Румянцевский сквер антисемиты и внимающие им страстно сионисты, все сидят, как лапочки, даже слов таких не знают; корабль «Сириус» еще тут, еще судно, а не кабак по кличке «Кронверк».

«Кронверк»?! А муляжи повешенных — где?!

Я бы лично, кроме кабака «Кронверк», поставил салун «Голодай», в первом бы вешали, возле второго закапывали. Впрочем, в конце девяностых заказные убийцы не церемонились, ничего и никого не закапывали, наблюдайте, так сказать, товар лицом, — кстати, попробовали бы они перебивать хлеб у гробовщиков! мало бы им не было.

Я перешел Дворцовый, углубился в сетку линий, легко нашел и дом, и двор и в окне первого этажа, выходящего в малый дворик с тремя старыми липами, увидел и Настасью, и тетку Лизу, и глуховатого дядюшку.

День был теплый, пол-окна настежь, я хорошо их слышал.

— «У меня есть еще телефон на крайний случай», — говорила Настасья тетке, — так она ему сказала, а он ответил (я прекрасным образом их подслушивала по параллельному аппарату, и он это знал): «Я думаю, тебе следует о телефоне на крайний случай забыть пока. Не волнуйся. Я приму меры. Все могут ошибаться». — «Но не так!» — «Ты у нас маленькая, многого не понимаешь». — «Вы говорите, как она» (меня имела в виду, но он оборвал ее). — «Я говорю, как я». На этом их беседа завершилась. Она не знает, что я их подслушивала. А ему безразлично.

— Ах, Анастасия, — сказала тетка Лиза, — до чего дошло. Разве можно подслушивать чужие разговоры?

— Лиля, что с нас взять? жена шпиона, дочь шпиона.

— Анастасия, прекрати. Все же и у тебя рыльце в пушку. Застала ведь тебя Настенька с любовником.

— Лилечка, хочешь — веришь, хочешь — нет, какой он мне любовник, он жизнь моя.

Я ретировался, с трудом нашел цветочный магазин, купил там — о чудо, истинное чудо по тем временам! — два букета хризантем разного цвета, тетке Лизе и Настасье, и вернулся.

Ни той, ни другой уже не было. Глухой дядюшка выдал мне записку от Настасьи: «Где тебя носит? Что ты так долго? Приезжай на набережную, только теперь особо не спеши, нога за ногу иди, тетка Лиза увозит Настю в Зимогорье. Целую. Н.».

Пока дядюшка ходил за записочкой, заметил я на одной из белоснежных салфеточек с вышитыми цветами прислоненную к вазочке большую фотографию, у памятника Крузенштерну улыбающаяся пара — Настасья, совсем молоденькая, и высокий светловолосый широкоплечий человек, напоминающий викинга, ее муж, Настин отец, шпион.

Отдав букеты глухому, принявшему их безропотно, без удивления и каких-либо чувств, я вымелся за дверь и пошел куда глаза глядят.

— Предъявите пропуск, молодой человек.

Васильевский остров закончился, закончились владения прекрасной Венус Хирвисаари, покровительницы шлюх. Начинался остров Голодай, неуютный, нежилой, непонятный, в чьи непостижимые места пропуска у меня не было.

ОСТРОВ ГОЛОДАЙ

До сих пор не понимаю, как я ухитрился так быстро, столь дискретно миновать Пятнадцатую линию, пересечь Смоленку, не заметив ее вовсе, обойти три кладбища (Армянское, Смоленское, Немецкое), как проскочил я редкие кварталы застройки, где-то по пути мимо них померещилась мне Натальинская ферма, ее давно и в помине-то не было.

«Одна из существенных черт архипелага Святого Петра — призрачность и непостоянство пространств его».

Судя по всему, я находился в северо-западной части Голодая, где спешно досыпали перемычку, сливая с ним остров Вольный, один из Вольных, а Жадимирского и Гоноропуло (Горнапуло?) уже слились, точно капельки ртути, притянутые большей каплею; к бывшим островам меня и принесло.

Вахтер неведомого предприятия требовал у меня пропуск, но требовал не особо настаивая, вглядываясь в меня.

Наконец он спросил:

— Ты ведь, верно, из этих?

— Из которых? — Я поозирался, ожидая увидеть этих.

— Ходят, всё ходят. Изучают. Документы носят, картинки. Планты срисовывают. Потом заступ в руки — и роют. И роют, и роют. И копают. У кого заступ, у кого лопата.

— Что копают?

— Могилы, — отвечал он как нечто само собой разумеющееся.

Не по себе мне стало. Чокнутых вахтеров я до сих пор не встречал. И кто его знает — семечки у него в кобуре или табельное оружие? Вооруженный сумасшедший на пустынном островке архипелага, где и так полно кладбищ, бредящий могилами, нагнал на меня тоску.

— Для кого могилы?

— Не для кого, а чьи. Мы тут никого не хороним на сегодняшний день. С этим пожалуйте на Смоленское. Эти исторические поиски ведут, не новых мертвецов хоронят, а старых выкапывают. Я думал, ты тоже за покойниками. Ты не историк? Не журналист? Хрен ли ты тут тогда без пропуска шляешься? Может, ты шпион.

— Я художник.

Я, как-никак, работал в художественной мастерской, из окон которой наблюдал морг, в сущности сочувствуя могильщикам. Их образы, видать, не давали мне покоя, и в своем эссе «Критика как психотерапия и психодрама» я через много лет написал об имеющихся четырех основных амплуа критика: гробовщик, могильщик, плакальщик и тамада.

Слово «художник» во времена моей молодости объясняло многое, различные виды поведения, ситуации не без странностей, художник, стало быть, не такой, как все, как все нормальные, склонность к художествам преобладает, все люди как люди, а мой — как черт на блюде.

— Так бы сразу и сказал. Тебя небось наняли шкелеты рисовать? Ты рано явился. Еще ищут шкелеты-то. Не нашли пока. Косточки-то известью посыпали, чтобы заразу истребить. Обычную чуму и политическую. Одним махом побивахом. Один из этих, помнится, ногу скелета нашел, радовался, держал, как дитятко, и приговаривал: «Каховский, Каховский!»

— Почему Каховский?

— Кого отрыть-то хотят? Декабристов, висельников. А у Каховского, так полагаю, в ноге особая примета имелась. Хромой, может, был.

— А вы не в курсе, — спросил я, — зачем их откапывают?

— Елки, как зачем? чтобы потом похоронить с почестями. Зарыли-то, чай, как собак. Они все же дворяне, а не дворняги.

Меня смущала первая встреча с идеей эксгумации, посыпанные известью кости декабристов, повешенных, страшно далеких от народа, в доме повешенного не говорят о веревке; да как не говорить, коли рядом канатная фабрика?! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет! Автоматически спросил я у вахтера, не встречаются ли тут привидения.

— Обязательно! — воскликнул вахтер. — Как не встречаться?! Раз в неделю генерал Милорадович на белом коне, весь в крови, а то декабристы в простынях вдоль канатной взапуски бегают, как детишки, только не смеются, а плачут и стонут. Неизвестные граждане по цехам шляются в неутешительном виде. Современники наши почти. Чего другого хорошего, призраков полно. А ты-то сам — кто? Может, говорящее привидение? Какой-то ты нездешний. Попробовать, что ли, в тебя пальнуть?! На призраков не действует, я много раз опыт проводил.