Я описал портрет и одежду собеседника своего, а также его цветники.
— Ай! — взвизгнула соседка моя, схватившись за щеки (за голову, видимо, так она себе представляла способ хвататься; или в кино немом видала сей жест и неуклюже его повторяла). — Да он и впрямь видел садовника!
— Видел, ну и что?
— Сада-то теперь нет, вот что, — сказал начальник, — и роз нет, и оранжерею разобрали, садовника уволили двенадцать лет назад, а шесть лет назад помер он. Скучал, что ли, без сада. Цветники у нас действительно были первый сорт.
— Он мне розу подарил, — упорствовал я.
— Врешь.
Роза, чайная, на длинном стебле, выразительно молчала.
— Мда-а-а-а... — произнес начальник задумчиво, — именно такие у библиотеки и росли.
— Ужас, ужас! — вскрикивала Мария Семеновна и отмахивалась от меня и от розы мятым кружевным платочком.
— Слушай, Валерий, — сказал начальник задумчиво, — сходил бы ты к врачу.
— К какому?
— Понятно к какому. К невропатологу или к психоневрологу. Там, кстати, и психиатры есть. На той базе. На Лебедева. Сходишь, расскажешь.
— Я хоть сейчас.
— Сейчас и сходи.
Я взял свою чайную розу по кличке Луна и, счастливый, удалился. Я спешил к будочке вахтера с турникетом, не особенно озирался по сторонам, разве что косился, но и косясь, видел: роз нет, оранжереи тоже нет и в помине, одна жухнущая трава да золотые листья.
По Введенскому каналу (мне до сих пор жаль, что его засыпали вместо того, чтобы очистить) быстро доскакал я до Фонтанки, нашел нужный мне спуск, катер стоял на месте, Настасья болтала с хозяином катера, красивым загорелым человеком в фуражке без кокарды, вид нордический, характер, возможно, такой же.
И рванули мы к яхт-клубу, то есть, для начала, к Неве.
— Я взяла бутылки, — сказала Настасья.
— Мне нельзя, я за рулем, — сказал яхтсмен.
— Они без зелья, — сказал я.
— Сдавать собираетесь? — спросил он.
— Во-первых, их всего две, — сказала Настасья, — во-вторых, они с письмами, в-третьих, мы сдадим их волне.
— Бутылки в море кидают или в океан, — сказал наш рулевой, — а не в реку.
Накануне она нашла в письменном столе адмирала плашку сургуча, выискала бутылки понеобычней (моя была из-под коньяка «Наполеон»), смыла с них этикетки и заявила: пишем письма, запечатываем бутылки сургучом, бросаем в воду, пусть плывут.
— Кому писать-то? — спросил я. — На самом деле письма в бутылки запечатывали терпящие бедствие моряки или пленники пиратов.
— Мы и то, и то, может быть. И письма не всегда пишут кому-то. Иногда их просто пишут.
— Интересная мысль. Но адресат все равно должен быть. Бог. Фатум. Золотая рыбка.
Настасьина бутылка была статная, длинная, узкая балерина, молдаванская княжна. На моей, невысокой и плотненькой, красовались стеклянные круглые медали, приросшие к стеклянным бокам.
— По-моему, мы впали в детство, — сказал я.
Она сосредоточенно разогревала над свечкой сургуч.
— Он цвета коралла.
— Бумага цвета жемчуга, бутылка цвета морской волны, сургуч цвета коралла; спрашивается: какого цвета должны быть чернила? — спросил я.
— Фиолетовые, — сказала она. — Да, мы впали в детство, — сказала она. — Строго говоря, мы из него и не выпадали. Это ведь не недостаток.
— Но и не достоинство.
— Пусть. Тогда свойство.
— Что-то не нравится мне такое свойство, мэм.
Мне пришло на ум бросить втихаря в мою бутылку грузик, да покоится на дне с миром. Я сам положил свою бутылку в корзинку, Настасья разницу в весе бутылок не почувствовала.
Я не знаю, что она написала в своем письме никуда.
Я своим любимым рондо с нажимом вывел следующее: «Жители архипелага Святого Петра Настасья и Валерий желают всем счастья и любви, потому что знают, что это такое». Глупость моего бутылочного послания объяснялась молодостью и тогдашней моей нелюбовью сочинять тексты, мне и без сочинительства было хорошо.
Мы миновали цирк, Инженерный замок; перед нами зеленел Летний сад.
Летний сад, переменившийся у меня на глазах. Я не узнавал ничего: ни низких деревьев, ни цветов, ни фонтанов, ни беседок не видел я прежде, разве что дворец Петра Первого пребывал в неизменном виде, только выглядел поновее да посвежее, да ярко-белые, еще не облизанные кислотными дождями и полуядовитым воздухом италийские статуи я узнал. По дорожке к Фонтанке, по аллее, бежал человек, это был Бригонций, собиравшийся утопиться прямо сейчас, при мне. Немногие посетители сада, ряженные в старинные одежды, неспешно поворачивались к нему, не зная, не понимая, куда и зачем он бежит. Я хотел его остановить, спасти, отвлечь, заставить помедлить, момент прошел бы; я выхватил из корзинки свою бутылку и, размахивая ею над головой, закричал:
— Синьор Джузеппе, стойте, стойте, не надо!
Он уже взлетел на одну из тумб парапета. Возможно, какой-то стоп-кадр и возник, доля секунды. Я швырнул свою бутылку, чтобы он мог увидеть ее, продолжить промедление, — к нему уже по саду бежали люди. Но он прыгнул. Над ним и над бутылкой моей воды сомкнулись одновременно, воды Безымянного Ерика, недавно ставшего Фонтанкой. Тут же картина поменялась, деревья выросли, цветы аннулировались, дворец прикрылся желтой листвой, статуи стали слабо-серыми, а у тумбы, с которой только что бросился в воду несчастный театральный механик, возникла фигура сонного рыболова с красной удочкой.
— Что с тобой?! — вскричала Настасья. — Какой еще синьор Джузеппе? Зачем ты бросил бутылку? Я думала, мы это сделаем на Неве или у яхт-клуба, ближе к заливу.
Она и свою бутылку швырнула и глядела в воду за катером.
— Вижу только мою. А где твоя? Ты не разбил ее о гранит?
— Моя на дне.
Мне пришлось рассказать ей про грузик. Она внезапно помрачнела, отложила розу, закурила.
— Зачем ты это сделал? Они должны были плыть рядом. Я загадала, как они поплывут. А теперь мы расстанемся.
Я уговаривал ее, она и слушать не хотела, твердила свое, рулевой с каменным лицом глядел вдаль.
— Теперь ты бросишь меня. Я всегда это знала. Всегда знала, что так будет.
Звягинцев встретил нас у причала и подал Настасье руку.
«Крестовский — один из страннейших островов архипелага, где каждый остров странен по-своему.
Задуманный необитаемым, он старательно ищет обитателей, стремится стать жилым, и старания его чрезмерны. Дома жилой застройки обращены к Каменному острову и к Петроградской стороне, они невысоки, унылы, возможно, их строили пленные немцы; по левую и по правую сторону достаточно унылых коттеджей, расположены корты и гостиницы яхт-клуба (который сам по себе находится на диагонально противоположной части острова), корты и каток стадиона „Динамо” (всё обветшавшее до предпоследней степени), а также больница им. Свердлова, так называемая „Свердловка”, для высокопоставленных лиц, ветеранов партии, их родственников, партхозноменклатуры и т. п., полы паркетные, врачи анкетные.
Всю среднюю часть острова занимает запущенный парк, в парке то там, то сям виднеются бывшие дачи, то ли жилые, то ли ведомственные дома (последние даже в большей степени жилые), — осталось их, впрочем, немного. Далее располагается известный всем ресторан, где в разные часы суток и в разные дни недели гуляет столь разная публика, что не всегда рекомендуется человеку стороннему к ресторану подходить; неподалеку от ресторана стоит яхт-клуб (кажется, на острове их три, включая яхт-клуб „Динамо” и профсоюзов) — и, наконец, долженствующие доминировать над всеми и вся стадион им. Кирова, где некогда бывал чуть ли не весь город.
Афродита Крестовская, бродящая по громоздкому одичавшему парку, скалит в улыбке мелкие жемчужные зубки, маскируется под теннисистку, носит короткую юбочку, держит ракетку, ее выдают странные сандалии, она чем-то напоминает Диану. Повинуясь ее доморощенному колдовству, прибывающие в парк культуры и отдыха парочки, особенно в белые ночи, но и в летние вечера, в порыве трогательного единства подчиненных Божественной Теннисистки готовы переспать под любым кустом, заниматься любовью в любом закоулке, хоть отчасти скрытом от глаз.
Царь Петр подарил остров любимой сестре Наталье Алексеевне, назвав его островом Святой Натальи, но сестра прожила недолго; хозяином острова стал граф Христофор Миних, требовавший, чтобы остров впредь называли Христофоровым. Последующие хозяева, графы Разумовские и князья Белосельские-Белозерские, ничего такого не требовали, и он снова стал Крестовским — то ли из-за некогда находившегося в центре его озера крестообразной формы, то ли из-за найденного на острове креста, подобного „кресту Трувора” в Изборске, то ли из-за древней часовни с крестом, стоявшей тут в шестнадцатом веке, то ли попросту из-за пересекающихся крестообразно основных островных просек.
Полагаю, хозяева острова знали о нем то, чего мы никогда не узнаем. Ходят слухи, что о какой-то загадочной истории на Крестовском рассказывала княгиня Белосельская-Белозерская, побывавшая в Стамбуле, своему мужу Михаилу Афанасьевичу.
Говорят, тут бродят некоторые литературные привидения, и в начале белых ночей Шельга и инженер Гарин отдирают доски с окон давно не существующей заколоченной дачи».
Цветной кусок прожитого бытия, связанный с началом соревнований, совершенно стерт из памяти моей и невосстановим, о чем жалеть бессмысленно и не стоит. Я только помню: он был цветной необычайно, яркие флажки на флагштоках, майки алые, куртки голубые... и катера... и воздушные шары... и пестрые платья...
Настасья вскрикнула, я обернулся, передо мной стоял человек с красной авторучкой, он чиркнул меня авторучкой по кисти руки, но между нами, опередив бросившегося ко мне Звягинцева, возникла разделяющая нас полоса зеленцы, зелена была трава, зелен воздух, издали по этой меже бежал Бригонций, как тогда, к Фонтанке, взмахивая руками; на сей раз он что-то кричал, я понял только: «Basta, basta!» — но он был слишком далеко. Все заняло несколько секунд, но секунд растянутых, длящихся бесконечно долго. Маленький человек в черной ветхой одежде, в странной шапке, узкоглазый,