— Оставьте его, он в шоке.
— Если в шоке, тем более его надо в больницу.
Врач со скоростью звука закатал мне рукав и всадил, видимо, противошоковый набор: анальгин, папаверин, реланиум, что там еще?
Я обрел дар речи.
— Вот мои документы, — сказал я тому, которого посчитал за главного, — я приду к вам, когда захотите меня допросить. Там, на той стороне, мои жена и дочь. Дочь психически больна, ей вредно волноваться, слышите, как она кричит? Я должен идти к ней.
— Вредно волноваться? — сказал один из тех, кто тащил меня от дома. — Да они тут часов шесть стоят. Они вас, видать, мысленно уже не раз и не два похоронили, а вы взяли и воскресли.
Меня пропустили через оцепление, Ксюша повисла у меня на шее, жена прильнула к плечу.
— Ну, всё, всё, — сказал я, — всё, пошли домой.
— У тебя цветок в руке, — сказала жена.
Я отдал розу Ксюше.
— Она знает новое слово, — сказала жена.
— Какое? — спросил я.
— Труп, — четко произнесла дочь.
И мы пошли.
Пока мои девочки пытались смыть с лиц своих причудливые узоры, наведенные копотью, пылью, отчаянием, плачем, татуировки Судьбы, смыть застывшие гримасы масок трагического театра, я сидел в кресле, оглушенный, включив автоматически телевизор, тупо глядя в его ожившее бельмо, желая и там увидеть дом на Кирочной, теперь уже бывший дом, но ничего такого не показывали, я переключал программы, низачем, просто так, ни одна из них не была мне нужна; наконец запела певица, отвлеченный прекрасный голос уличной музыкантши, дочери шарманщика, разлука, ты, разлука, чужая сторона; и она пела о разлуке — песню одного из менестрелей прожитой нами эпохи песен: «То берег, то море, то солнце, то вьюга, то ангелы, то воронье... Две вечных дороги — любовь и разлука — проходят сквозь сердце мое».
И что-то вроде слез во мне вскипело.
Среди ночи Ксения в длинной ночной рубашке пришла в мою комнатушку. Остановясь у кровати, она внезапно испугалась, глядя на пол, словно волны окружали мою кровать, волны и крысы, и она, княжна Тараканова с картины Флавицкого, вспрыгнула на кровать, постояла у стены, села в ногах, сидела, не шевелясь. Она сидела в изножье моей кровати, большое загадочное существо, познавшее новые, неведомые ей прежде, страхи. В мозгу ее, я полагаю, неотступно возникала картина развалин, двери, из которой я вышел, чудо выхода из двери перед тем, как дверь с остатком стены обрушилась, чудо выхода из двери, за которой и пространства-то больше нет. А я видел мысленным взором — синхронно с ней — другую сторону улицы, где стояли они обе с искаженными, татуированными слезами по копоти, пыли и саже личиками. Мы пребывали двумя сторонами улицы, затаившись, изголовье и изножье; потом сон стал смаривать ее, она вздохнула, слезла, подошла босиком, взяла меня за руку, успокаиваясь, влажные подрагивающие пальцы. Уже уходя, она обернулась ко мне от двери и произнесла с усилием (словно заикаться начала):
— Сад.
Она ступала неуверенно, у нее изменилась походка, она перестала доверять паркету и прежде незыблемым для нее стенам любого дома.
Следователь дважды вызывал меня на допрос, расспрашивал о встреченных мной у подъезда молодых людях с автомобилем и о других, обогнавших меня у лифта. Он показывал мне множество фотографий, надеясь, что я узнаю кого-нибудь из киллеров и террористов, но я и вправду их не помнил, для меня целые группы новых русских и окружающей их поросли «шестерок» были отчасти на одно лицо, как клонированные овцы. Про овец я следователю говорить не стал.
Следователь не единожды таскал меня на похороны погибших во взорванном доме (начал он с похорон воротилы, к которому я шел наниматься на временную работу), в романтической надежде, что преступника не только тянет на место преступления, преступник глумлив и любит инкогнито любоваться результатами своей работы, и тут-то я кого-нибудь и опознаю; сил моих не было таскаться в крематорий и по кладбищам, да и Ксюша с трудом отпускала меня, я взмолился, следователь не стал более настаивать. Насколько я знаю, никого, как водится, не нашли. По счастью, несколько огромных квартир пустовали в ожидании евроремонта, то есть сокрушительного капремонта для превращения жилого нелепого угла в нежилое гостиничное модное место; к тому же время было рабочее, школьное, детсадовское, магазинное.
Возникла у меня одна навязчивая идея: мне прямо-таки необходимо было узнать имена и фамилии всех, кто погиб тогда в доме при взрыве, я хотел знать их возраст, род занятий, видеть их фотографии; зачем? наверно, болезненное любопытство мое объяснялось следствием шока. Но и не только. Я стыдился всех этих погибших. Мне было стыдно, что в отличие от них я жив. Мне было неловко, что я жив, однако я радовался за Елену и Ксению, я чувствовал: мне остатка жизни не хватит, чтобы расплатиться с ними за то, что пережили они на той стороне улицы, глядя на гору развалин, на пирамиду Хаоса, под которой, думали они, я был погребен.
Я отложил на неопределенное время работу над статьей «Зимний сад». Совсем другое название замаячило, я даже его записал, вглядываясь в собственный почерк, почти его не узнавая: «Теория и практика катастроф». Записал не сразу: долгое время я был не в состоянии написать ни слова, словно разучился. Я и читать не мог. Если бы не жена и дочь, меня завалили бы руины тщеты бытия, затопили бы волны ненависти. Я ненавидел всех этих бомбистов, террористов, мудозвонов, трусливых убийц, играющих (бездарно) роли богов, этих импотентов, вцепившихся в огнестрельные органопроекции своих декоративных детородных органов и студнеобразных мозгов, в автоматы, обрезы, пистолеты, взрывные устройства, всех этих неуклонных целенаправленных ублюдков, воображающих себя Геростратами; впрочем, они и имени его не слыхивали, у них была своя, зарождающаяся в недрах их ниш и европещер мифология, в коей выступали, обнявшись, братья Петмол и Самсон, а мисс Венера-2000 торжественно занималась безопасным сексом с предъявителями талонов лотереи ПетроантиСПИД.
Мне пришлось заново учиться читать, преодолевая отвращение к тексту как к таковому, я скрывал, что учусь, читал по ночам, добавляя каждую ночь по страничке; сперва сказки Андерсена, потом «Алису в Стране чудес», потом Новый Завет.
РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В ЗИМОГОРЬЕ
Галина Ивановна Беляева после смерти матери Марьи Андреевны не могла привыкнуть жить в доме одна; ей постоянно мерещилась матушка, а если не мерещилась, то вспоминалась, дня не проходило без слез. Разговорилась Беляева на кладбище с соседкой бывших своих поклонников из Зимогорья (иные умерли, иные уехали, да и спектакли кончились давно), соседка тоже помнила Галину Ивановну по театру, видела в главных ролях, в роли королевы, например, которой злодейка приказала голову отрубить. Звали соседку Александра Григорьевна, она недавно похоронила мужа, тоже тосковала дома от одиночества, да еще устроилась сторожихой в контору бывшего Рыбкоопа, что на другом конце Валдая, ближе к Ленинграду, теперь он опять Петербург, никак не привыкнуть; Зимогорье же, как известно, ближе к Москве. Что до Галины Ивановны, та ездила в восстанавливающийся монастырь помогать разбивать цветники, а пароходик ходил на остров как раз из Зимогорья. Они и договорились поменяться домами, переехать, хотя все оказалось сложнее, чем они поначалу думали: и официальная часть обмена (то ли обмена, то ли купли-продажи, нотариус и чиновники головы-то поморочили и побегать заставили, да и каждая справка недешево обошлась), сам факт — сняться с насиженного гнезда, где с детства знаком каждый гвоздь, поменять его на такое же насиженное чужое. Однако любимый розан Беляевой, так же как любимый фикус Александры Григорьевны, оба в кадушках, прокатились на телегах, встретившись и разминувшись у часовни Растрелли, где с восемнадцатого года торговали керосином да скобяными изделиями.
Передавая друг другу остающийся на месте скарб, знакомя с хозяйством, рассказывали друг другу, когда построен сарай, описывались свойства яблонь, характер сирени, наклонности многолетников в палисаднике — и тому подобное.
Они стали наведываться друг к другу в гости, в бывшие свои, обмененные, жилища, пить чай, говорить неспешно, обмениваться рецептами варенья, воспоминаниями; да и на кладбище частенько отправлялись вместе: Беляева, на санях ли, на телеге ли, заезжала за Александрой Григорьевной.
Однажды за чаем Александра Григорьевна молвила, руками всплеснув:
— Ох, Галенька, что я вам забыла показать!
И из оставленного в бывшем своем доме сундучка достала завернутую в застиранную и тщательно наглаженную кумачовую скатерть толстую книгу, переплетенную в кожу (кожа сшита была из лоскутков, и пошли на переплет старая сумка Анастасии Петровны и одна ее перчатка непарная — о чем валдайские переселенки не знали, как не знали и того, что красивым рондо от руки написал текст кожаной инкунабулы Валерик с Февральской улицы, всегда сидевший на самодеятельных спектаклях в десятом ряду, с десятого ряда билеты дешевели, чья мать похоронена была неподалеку от мужа Александры Григорьевны вместе с младшей сестренкой Валерика — за их могилами ухаживала старшая сестра).
— Боже, какая красивая, чудесная книга, — сказала низким прекрасным своим сценическим голосом Галина Ивановна, — откуда она у вас?
— Сейчас расскажу. Лет тридцать тому назад жила у нас родственница со своей внучатой племянницей, обе питерские, девочка была болезненная, кашляла, ее вывезли на свежий воздух, она тут и в школе училась, Настей ее звали. Девочка была балованная, с характером, ндравная; один раз сама в город уехала без спросу, тетка ее чуть с ума не сошла, поехала за ней, вернула девчонку. У матери Насти в ту пору вроде ухажер появился, которого девочка прямо-таки, верите ли, лютой ненавистью возненавидела. Отец-то Настин уезжал надолго частенько — в экспедиции, что ли, научные, а мать скучала, соломенная вдова. Так вот, в начале каникул девочка с тетушкой ненадолго ездили в город, и оттуда девчонка тайком от матери и от тетки эту книгу сюда и привезла. Кажется, мать с ухажером книгу эту вместе писали — вроде игры либо совместного сочинения; что-то про острова. Девочка приносит мне, представьте, книгу на чердак, где в плетеном бауле лежат газеты и картонки на растопку, кладет томину в старые газеты, растопите, мол, этим, печь; я говорю — как же, зачем, жалко, такая красота; нет, требует, надо сжечь, а если сами не хотите, позовите, я сожгу