Архитектор и монах — страница 20 из 35

предержать?

Все проще: наступило пресыщение. Власть одного человека не может быть вечной. Тем более что народ видел перемену власти. Видел и царя Николая, и Милюкова, и Набокова. Народ задумывается: а не многовато ли этого последнего? Не долговато ли он? Даже не задумывается умом, а вот такое ощущение в нем появляется. Ну, мол, сколько можно-то?

И вот тут правительство только войной и может спастись. А враги у России известные. Евреи и немцы. Ну, еще коммунисты. Но они, опять же, либо евреи, либо немцы.

8. МАДАГАСКАР

– Я помолчу про немцев, – сказал Дофин. – Я сам немец, и вот как у России с немцами вышло, – мне показалось, что самая чуточка национального злорадства мелькнула у него во взоре, хотя он опустил глаза, но под ресницами вдруг вспыхнуло что-то этакое. – Бог с ними, с немцами, с нами, то есть… – Он поднял глаза и сказал: – Джузеппе! Я в сороковом году был на Мадагаскаре. Был. Лично. Сам. Евреев там нет. Что ты мне на это скажешь?

– Ты? На Мадагаскаре? – я и в самом деле сначала не понял. – А зачем? И что там делать евреям?

– Мы туда поехали со Шпеером. Поплыли через Суэц. Весной сорокового. Построить театр, стадион и дом губернатора. По заказу местных властей. То есть французских колониальных властей, я имею в виду. Мы тогда вдруг стали сильно дружить с Францией, ты же знаешь. Вечный враг стал лучшим другом.

– Знаю, – сказал я.

– Там нет никаких евреев. Вообще. Ни одного.

– А почему евреи должны жить на Мадагаскаре? – повторил я; просто даже хотелось развести руками.

– Ты же мне столько раз говорил: туда надо выселить евреев.

– Господи! – тут уж я действительно развел руками. – Это же старая политическая шутка! Немецкая, кстати! “Что делать с евреями? Пусть бы они уехали. Куда? Да хоть бы на Мадагаскар!”

– Да я знаю, – вздохнул он. – Но когда у нас в газетах написали, что по переписи у вас стало на три миллиона евреев меньше, я подумал… Кстати, у нас многие газеты писали, и по радио говорили, про имперский русский антисемитизм, и что вы высылаете евреев – одних в Сибирь, других в Африку. На Мадагаскар. Это было перед войной. Эта перепись была в тридцать девятом, да?

– Не помню, – сказал я. – Неважно. Но ведь ты…

Он не дал мне договорить. Он продолжал:

– Я представлял себе, как огромные пассажирские пароходы плывут сначала через Босфор, по левому борту остается Земля обетованная, потом через Суэц, по Красному морю, которое расступилось перед народом Моисея и потопило войско фараона, а потом мимо Эфиопии к Мадагаскару. А когда я не нашел на Мадагаскаре ни одного еврея, я спрашивал, и все удивлялись, вот прямо как ты сейчас: “Откуда здесь евреи?” – тогда я представил себе, что эти пароходы шли на дно, и огромная вереница пароходов, от Африканского Рога до севера Мадагаскара – лежит на дне. Там холод, мрак, рыбы проплывают мимо…

– Я сейчас разрыдаюсь! – я хлопнул ладонью по столу. – Но ведь теперь-то ты знаешь, что это ложь? Но теперь-то, теперь-то ты понял, что это немецкая коммунистическая клевета? Извини меня, бога ради… Теперь-то ты знаешь правду?

– Знаю, – сказал он и замолчал.

– Это было самое правильное решение, – сказал я.

Еврейская проблема была, в общем и целом, решена. В России равноправие и свобода. Это серьезная коллизия, на самом деле. Равноправие без свободы – это тюрьма. Это военный лагерь. Свобода без равноправия – это торжество грубой силы.

Мне кажется, Россия нашла довольно простое решение еврейского вопроса.

Кто хочет жить, как все – пусть и будет, как все.

Пусть меняет имя, отчество и фамилию. Пусть обрусевает.

В вероисповедание мы не вмешиваемся. Хотя большинство обрусевших евреев стали атеистами. Это понятно. Среди евреев много образованных людей. Может быть, даже слишком много.

Почему слишком? Потому что это раздражало русских, украинцев и мусульманские народы. Потому что к середине тридцатых годов – каждый второй профессор, директор завода, редактор газеты, известный врач, журналист, дирижер, режиссер – оказался евреем.

Конечно, они не нарочно… Или, наоборот, нарочно! Вечно угнетенный народ, умный народ, живучий народ – которому русская революция и русская демократия дала свободу. Вот эти обрусевшие евреи – это и есть те самые якобы исчезнувшие три миллиона евреев. Они никуда не исчезли. Их никто не уничтожал. Они просто перестали быть евреями и стали русскими.

А кто не хочет становиться русским – в Сибири много места. Нет, боже упаси, не о каторге речь. В Сибири, на берегах Амура, организовано поселение – как бы малая еврейская республика. Сверхновый Израиль, если угодно. Вот там живут евреи, которые пожелали сохранить свое еврейство, не переезжая при этом в Палестину. Видите, какое уважение к человеческим правам, какая свобода совести.

– Я понимаю, – Дофин смотрел на меня без выражения.

– Да, – сказал я. – И мы еще в чем-то виноваты. И нас еще заставляют каяться.

– Джузеппе, – он меня перебил, нарочито зевнув. – Ты как будто лекцию читаешь о политике правительства в еврейском вопросе. Прости, как у нас лекторы из Центрального комитета коммунистической партии Германии.

– Я хочу, чтобы ты меня понял.

– Я понял, – сказал он. – Но вообще это ужасно, когда умный человек начинает оправдывать свое правительство.

– Но я же не о правительстве! Я о серьезных вещах. Евреи – народ трагической судьбы. Нельзя, чтобы трагедия евреев не стала трагедией всего мира. Надо было решать вопрос.

– Значит, ассимиляция и депортация – это вклад в решение еврейского вопроса? Международный суд решил иначе… Но ладно! Допустим. Все-таки лучше, чем погромы. Хорошо. А сто пятьдесят тысяч…

– Сто пятьдесят шесть тысяч, – поправил я. – Восемьсот шесть.


Эту цифру в России и в Европе знал каждый. Сто пятьдесят шесть тысяч восемьсот шесть евреев было убито в западных краях России в последний год войны. Когда русские отступили, а немцы еще не пришли. Теперь в тех местах почти в каждом городе стоял каменный обелиск с цифрами 156 806. А внизу – цифра поменьше: сколько евреев погибло именно здесь. Международная комиссия проследила, чтоб цифры совпали.


– Вот! – сказал Дофин.

– Но это не мы, – сказал я. – Это местное население. Они всегда были антисемитами. С семнадцатого века. И ты это знаешь.

– Знаю, – сказал он. – Но все равно это были ваши граждане.

– Вот я и говорю, – сказал я, кивая и пытаясь улыбнуться. – Трагедия евреев чуть было не стала нашей с тобой личной драмой. Я не хочу с тобой ссориться. Тем более из-за этого. Тем более что я с тобой согласен, и с приговором Международного суда согласен, со всем я давно уже согласен…

– Да, – вдруг встряхнулся Дофин.

Он любил перечить, я это прекрасно помню. Бывало, мы с ним слегка спорили, и я в конце концов говорил “да”. “Да, я был неправ. Да, ты меня убедил”. Иногда я чуточку лукавил, потому что мне надоедало спорить. А иногда ему действительно удавалось меня убедить. Но стоило мне сказать “да”, как он тут же говорил “нет!”. Тут же менял свою точку зрения. Или заявлял, что я его неправильно понял, и поэтому мое “да” не имеет никакой цены.

Вот и сейчас он вдруг сказал:

– Но в чем-то ты прав, наверное. Так получилось, что еврейский вопрос сросся с вопросом революционным. Помнишь, сколько евреев было в кружке Клопфера?

– Начиная с Леона, – сказал я.

– Да, – сказал он.

– Думать надо не о евреях вообще, а об отдельных людях, – сказал я. – Помнишь, как Леон сказал: в основе всех мировых трагедий лежит трагедия человека. Не человека вообще, а данного конкретного человека.

– Помню, – сказал Дофин

– Это было в тот день, когда вы с ним познакомились, – сказал я.

Мы помолчали.

– Ты любил его? – спросил я.

Дофин вдруг засмеялся. Потом сказал:

– Ты, наверное, думаешь, что я сейчас вытащу из кармана фотографию Леона и оболью его лицо слезами? У меня нет его фотографии. Я забыл Леона. Мне он безразличен. Я не политик и тем более не педераст, как ты… он выдержал издевательскую паузу и добавил: – думаешь. Я не педераст, как ты, конечно же, до сих пор думаешь!

– Я так не думаю, господь с тобой.

– Думаешь, думаешь. Хотя мне без разницы. Думай обо мне что хочешь.

– Я так не думаю, – я прикоснулся к рукаву его пиджака.

Он отодвинул руку и вздохнул:

– Хотя Леон мне нравился. Он волновал меня. Он волновал меня политически, представь себе. А не так, как ты тогда думал. Зря ты это сделал. У меня, дорогой мой престарелый друг Джузеппе, были замечательные женщины. Потом. Тогда, в январе тринадцатого, у меня никого не было. Ну и что? Мне было двадцать два года, всего-то! У меня до того были женщины, конечно! Я потерял невинность, когда уж не помню сколько лет мне было. Но меньше восемнадцати. А в двадцать два – как раз когда мы с тобой встретились – небольшой перерыв. Буквально на несколько месяцев. А потом снова были. Всякие-разные. От и до. От горничных в номерах – они не были проститутками, клянусь тебе, я ни разу в жизни не нанимал проституток! Эти служанки отдавались мне просто так, по любви. Или ради шалости, но все равно не за деньги… Да, мой друг. От горничных в номерах до одной весьма известной актрисы. Меня даже дарила своей любовью – тебе первому признаюсь! – старушка Фанни цу Ревентлов. Графиня. Королева мюнхенской богемы. Только тсс! Никому! Всего два вечера, правда. Но воспоминаний хватит на всю жизнь! Это было в июне четырнадцатого, до войны оставалось чуть-чуть. Впрочем, почему старушка? Ну да, мне было двадцать пять, а ей – сорок три. Но как это было прекрасно!

Он усмехнулся, у него даже глаза заблестели.

Потом вдруг вздохнул.

– Правда, я их не любил. Никого. Ни старушку Фанни, ни актрису, ни всяких девчонок.

Он засмеялся, а потом полез во внутренний карман и достал записную книжку.

– У меня нет фотографии Леона, – сказал он. – А портретик есть.

Он вытащил из книжки квадратик твердой бумаги, завернутый в прозрачную чертежную кальку. Развернул. Это был рисунок тушью. Скорее даже шарж. Кудлатая голова, пенсне на кривом еврейском носу, презрительно сощуренные глаза, вздернутый подбородок.