сейчас там вся жизнь”. Север и Юг богатели и густели народом, серединная Россия безлюдела. Братии в монастыре было мало. Монахи рассказывали, как в старые годы на Пасху в Успенском соборе служил митрополит московский, и огромная толпа собиралась в Кремле; и сейчас он служил на Пасху, но никакой особенной толпы не было. Братья огорчались, и я вместе с ними. Вообще в Москве верующего народу сильно убавилось. Отчасти по причине общего неверия и некоторого научного цинизма, который распространился вместе с обязательным средним образованием. Отчасти же просто потому, что Москва сильно оскудела людьми – вчетверо, я же сказал.
Священников, однако, не хватало.
Поэтому я служил еще и в маленькой церковке в Кунцеве. Там было подворье одного рязанского женского монастыря – бывшее, собственно, подворье, потому что сам монастырь лет десять как закрылся, но храм во имя преподобного Серафима Саровского остался. Я ездил туда два раза в неделю.
Я садился на трамвай – остановка, слава богу, была совсем рядом с Чудовым монастырем, у фасада Кремлевского дворца, который уж два десятка лет был закрыт на ремонт, совсем облупился и потерял всю красоту. Тем более что по всей длине здания был сделан широкий деревянный козырек на высоких столбах, целая галерея: штукатурка обваливалась и могла прибить прохожих. Трамвай подъезжал совсем пустой – почти все пассажиры сходили у Спасских ворот. Я садился слева, у окна, платил до конечной, трамвай звенел, катился вниз, выезжал из Боровицких ворот, и, если это был третий номер, то шел вверх по Знаменке и прямо на Арбат, а если четвертый – поворачивал сразу направо, доезжал до Сапожковской площади, там налево и по Воздвиженке опять-таки до Арбата. По Бородинскому мосту – и к Дорогомиловской заставе. Там было трамвайное кольцо, и оттуда ходил автобус номер два, до Сетуни. Я ехал до остановки “Монастырская улица”. Была такая улица в селе Кунцеве. Там, собственно, и был храм.
В автобусе я тоже старался сесть слева, у окна. Через год меня стали узнавать; бывало, что уступали место.
Не доезжая до храма, но уже вблизи от него, по левой руке, если ехать из Москвы – то есть как раз из окна, у которого я сидел, – я видел большой кусок чистого и густого леса. Мне сказали, как он называется: Матвеевский лес. Я думал и мечтал, что вот если бы православная русская церковь была не в таком загоне, была бы она сильна и богата – взять бы да и поставить посреди этого леса монастырь.
Чтоб он не был виден с Можайского шоссе, чтоб он был спрятан в лесу, чтоб к нему вела укромная тропинка, и только бы через полверсты видны были ворота. Матвеевский монастырь во имя святого Иосифа, обручника Богородицы. Или во имя Иосифа Аримафейского. Любого из моих покровителей. И чтоб я был в том монастыре настоятелем. Жил бы в красивой удобной келье. Можно сказать, в просторных покоях. Дышал бы зеленой свежестью лета, снежным воздухом зимы. А также смолисто-земляным духом весны и прелой прохладой осени. Простите меня, грешного. Ишь, настоятелем большого монастыря стать захотел. Любоначалие обуяло. А также просторные покои пожелал. Это уже любостяжание. Но как ни кинь, – с тоскою думал я тогда, – все равно не будет Иосифова монастыря в Матвеевском. Но исповедоваться в сих греховных помыслах я тоже не стал.
Вот, вам рассказал.
Вам двоим, милый мой Дофин, и вы, уважаемый господин репортер. Вот и все.
Нет, не все.
Ангел.
В тридцать восьмом году, кажется, летом – да, был июнь, сухой и теплый – трамвай, который привез меня к Дорогомиловской заставе, прибыл минут на десять раньше всегдашнего. Как-то он резвее бежал и не стоял на светофорах.
Я занял очередь к автобусу, дождался, когда кто-то встанет за мною. Это была пожилая тетка, судя по одежде и по рукам – работница. Было воскресенье, и она, наверное, ехала к родным, куда-нибудь в Сетунь. У нее была кошелка, в кошелке – промокающие жиром бумажные свертки, баночка красной икры и сине-желтая коробка мармелада. Да, конечно, гостинцы везет: красную и белую рыбку, ветчину и сладкое. Я сказал: “Я отойду на полминутки”. “Пожалуйста, батюшка, пожалуйста”. Я подошел к киоску, спросил “Известия” – давно их не читал. И вообще давно не читал газет, и мне это даже нравилось. Но вот тут бес меня попутал – подумал я в первую минуту, когда развернул газету, но потом понял – вернее, потом оказалось, – что это был Ангел. Но в ту минуту я еще ничего не знал, положил на кипу газет пятиалтынный и даже зачем-то спросил киоскера: “Ну, что пишут новенького?” – “Ничего, батюшка, эх, совсем ничего нового!” – и дал мне сдачи гривенник. Недорого стоили газеты в те времена!
Ничего так ничего. Я снова встал в свою очередь.
Подошел автобус, я стоял пятым или шестым – почему я так хорошо запомнил этот день? хотя не помню числа, помню только, что это было воскресенье в июне. Я залез в вагон, мое любимое место – у окна на втором сиденье, с левой стороны – было свободно, я уселся, поставил на колени свой саквояж, рядом со мной села та самая тетка, что стояла за мною в очереди. Скоро автобус тронулся, кондуктор подошел, билет до Монастырской стоил сорок копеек, а тетка попросила “до конца”, за семьдесят. То есть она в самом деле ехала в Сетунь, я правильно догадался.
Я развернул газету. Именно развернул, раскрыл посредине: я специально отучил себя от партийной привычки читать газету с первой полосы, сплошь, колонка за колонкой. Итак, я развернул газету, и первое, что я увидел внизу справа, – большая статья под названием “Родина русских”. И подпись – Максим Литвинов. Без должности, что особенно интересно. Хотя я знал, и все знали, что он – товарищ министра иностранных дел. Ах, да! К середине тридцатых уже не было “товарищей министра”, их переименовали в первых заместителей. Итак, первый заместитель министра иностранных дел господин Литвинов этак приватно, без чинов и званий, решил поделиться своими глубоко национальными соображениями. “Нуте-с, нуте-с, – подумал я. – Сейчас грузин постарается оценить мысли еврея о русском народе”. И я принялся читать.
Статья была написана ясным и сухим языком, короткими фразами. Видно было, что автор хочет донести свою мысль до читателя и ради этого жертвует красотами стиля и учеными словечками. Мысль же была простая.
“Что отличает русских от многих других народов? – писал Макс Литвинов. – А вот что. Русский человек, хоть веками жил между Днепром и Волгой, свободно чувствует себя в Европе. Он себя чувствует в Европе, как дома. Доказать это очень просто. Многие великие русские писатели и художники жили и работали в Европе. Гоголь, Тургенев, Герцен, Александр Иванов. Там, в Европе, были написаны книги и созданы картины, которые принесли России мировую славу. Нечего и говорить о простых, скромных русских, честных работниках. В последние годы, и особенно в ужасную пятилетку после революции, многие уезжали в Европу на заработки. Наверное, каждый знает хотя бы одного такого человека. Эти люди быстро добивались успеха и процветания. Грузчики становились бригадирами, официанты – метрдотелями. Рабочие становились мастерами, инженеры – директорами заводов, лаборанты – доцентами. Почему? Конечно, самое главное – русский человек трудолюбив и честен, умен и образован. Но не только! Разве китайцы ленивее или глупее русских? Конечно, нет! Китайцы – трудолюбивый и упорный народ. Среди китайцев немало образованных людей. Почему же им не везет в Европе, а у русских все получается? Ответ простой. Потому что русские в Европе – у себя дома. А дома, как говорится, и стены помогают. Русские – исконная европейская нация. Ученые доказали, что историческая родина русских – между Эльбой и Рейном. Возврат народов на свою историческую родину – неизбежен. Например, евреи всего мира потянулись в Палестину, в святой для них город Иерусалим; армян неудержимо влекут предгорья Арарата, – Макс Литвинов вдруг впал в протяжно-поэтический тон. – Суждено ли русским вернуться на свою древнюю европейскую родину? Сегодня этого не знает никто. Но история, особенно в двадцатом веке, движется быстро”.
Такие дела. Наверное, я вздохнул слишком громко.
– Чего пишут-то? – спросила меня тетка-соседка.
Я покосился на нее; ей было под пятьдесят, она была в приличном сатиновом платье и в белой кофточке поверх. На толстой шее у нее были бусы из искусственного розового жемчуга. Руки лежали поверх кошелки, широкие темные руки заводской работницы, с толстыми ногтями. Ногти были густо – видно, только что – намазаны розовым перламутровым лаком, в тон ожерелья. Медно-золотое обручальное кольцо. Простое курносое лицо, высокие скулы, морщины вокруг глаз, седые волосы из-под платочка. Довольна жизнью. Вот, в воскресенье едет к сыну и невестке, внуков проведать. Гостинцы везет. Огурчики-закусочки. Стопку опрокинет. Простые пожилые русские тетки очень здорово умеют опрокинуть стопку. Одну-другую. И даже третью. Это я по старым временам помнил, по пятым-десятым годам. Думаю, и сейчас не разучились. Опрокинет стопку, закусит. Может, вдруг запоет. Или прослезится.
Кондуктор объявил Монастырскую улицу.
– Война будет, вот что пишут, – тихо сказал я. – Дайте, сестрица, выйти. Мне на следующей сходить.
– Господи твоя воля, – она перекрестилась. – Правда, что ли?
– Дайте выйти, – повторил я. Она встала со скамейки и выпустила меня, глядя испуганно. Я стоял в проходе подле двери.
– Вот сейчас Монастырская, сходите, батюшка? – спросил кондуктор.
– Схожу, схожу.
Кондуктор нажал кнопку. В кабине шофера зазвенел электрический колокольчик. Автобус притормозил и подъехал к оклеенной афишами будочке со скамейкой, урной и доской расписания.
Я повернулся к тетке, перекрестил ее. В старое время она, конечно, поцеловала бы руку монаху, который ее благословляет, но сейчас кругом был цинизм и просвещение, и среди простого народа тоже. Всеобщее среднее образование, я же говорил. Нет, конечно, уважение к церкви и священству оставалось – но прежнего безоглядного почтения уже не было. Так что она мне просто поклонилась. А верней сказать – очень вежливо кивнула, усаживаясь, пододвигаясь к окну, на бывшее мое место.